В шкафу над вешалкой два больших отделения. В верхнем, насколько я могу видеть, лежат кожаные чемоданы; довольно потрепанные, чехол от кинокамеры, лыжные ботинки и три черные поливиниловые папки, на которых его рукой написано: Налоги. В нижнем отделении лежат пять свитеров: два темно-синих, один черный, один белый и один коричневый; четыре стопки рубашек, все голубые, бледно-розовые и белые.

«Раз в год я звоню, – скажет он мне позже, – к Брукс Бразерс. Они присылают мне рубашки, и мне не приходится туда идти. Я ненавижу ходить по магазинам».

Когда рубашка пачкается, он кладет ее в другую стопку, а человек из китайской прачечной, которому он их отдает, присылает их ему в пакете выстиранными и выглаженными. Когда на рубашке появляется пятно, которое нельзя вывести, он ее выбрасывает. Рядом с рубашками лежат две теннисных ракетки, ручки которых длиннее, чем полки, шесть белых теннисок и пять пар теннисных шорт (он играет по вторникам с 12.30 до 2.30, по четвергам с 12.15 до 2, в воскресенье с 3 до 5 часов весь год, как я узнаю позже. Ракетки он носит в футляре, а спортивную одежду – в мешке из крафта). В том же отделении около правой стенки – десять наволочек стопкой, а рядом – простыни.

Не считая того костюма, что сейчас на нем – а еще какие-то, возможно, в чистке, – у него их девять. Три – темно-серый, синий в полоску и из серого твида, все с жилетами и одного покроя – новые. Три других – из белого льна, из серой фланели, и из сине-белой шотландки – тоже почти новые (два из них с жилетами). Что еще? Серый плащ и темно-серое шерстяное пальто, которым, должно быть, года два. Смокинг (этому уже четыре года, скажет он мне). Я никогда его в нем не увижу. В один прекрасный день он мне расскажет, что он уже одиннадцать лет шьет костюмы у одного и того же портного в Литл Итали, а последние ни разу не примерял; он чрезвычайно рад тому, что сумел убедить портного этого не делать.

«Я вдруг подумал: а зачем? Это так обременительно. Вес мой не менялся с университетских времен, и я уже давно не расту».

Когда костюм начинает снашиваться, он отдает его китайцу, который занимается его бельем (всем, кроме сухой чистки).

«Но ведь он меньше тебя, – скажу я ему однажды, когда он соберется отдавать тому свой серый плащ. – Что он делает с твоими костюмами?»

«Понятия не имею. Никогда не спрашивал. Он всегда соглашается».

У него две пары темно-синих лыжных брюк и старые брюки цвета хаки, все в пятнах.

«Два года назад я хотел перекрасить ванную. Это было просто бедствие. Не гожусь я для такой работы. Результат был просто устрашающим».

В глубине шкафа висят бежевый дождевик, шерстяное пальто и куртка. В левом углу стоит черный зонтик. На медной планке левой двери висит дюжина галстуков, до такой степени похожих друг на друга, что если на них посмотреть не очень внимательно, они кажутся одним целым куском материи. Большая часть из них серая и синяя, с мелким геометрическим коричневым узором; самый броский – серый, с мелким коричнево-белым рисунком.

«Я не люблю разнообразия в одежде, – скажет он мне. – Я хочу сказать, лично для себя. Я люблю выглядеть всегда одинаково».

Внизу стоят три пары сандалей, четыре пары черных туфель – совершенно одинаковых, и пара рыжих мокасин.

Я затворяю створку шкафа и на цыпочках иду к комоду, стоящему у стены, которая отделяет спальню от гостиной. В нем шесть ящиков: три маленьких, два больших и последний, самый нижний, очень глубокий. Я начинаю с верхнего. Стопка белых носовых платков, часы без браслета, карманные часы (похожие на старинные) и в крышке от банки джема запонки, одна золотая булавка для галстука и еще одна – из голубой эмали, инкрустированная золотом.

«Наверное, кто-нибудь ее ему преподнес, – думаю я, – очень похоже на подарок».

В следующем ящике две пары черных кожаных перчаток, одна с подкладкой, другая без, грубые автомобильные перчатки и пояс. Третий ящик: плавки цвета морской волны, пижама, тоже цвета морской волны с белым кантом, еще не распакованная. Еще один подарок? Нет, вряд ли, наклейка с ценой не снята. Следующий ящик – верхний из двух среднего размера – заполнен белыми шортами, их, по меньшей мере, дюжина. Потом четырнадцать пар белых коротких носков и рубашка. Последний ящик плохо выдвигается, мне приходится тянуть его несколько раз. Когда, наконец, он поддается, я в неописуемом изумлении вижу, что в нем лежит несколько десятков совершенно одинаковых черных длинных носков. Я думаю: «У этого человека больше носков, чем у всех вместе взятых мужчин, которых я знала. Он, может быть, боится, что не сегодня-завтра в стране закроются все трикотажные фабрики»?

«Ненавижу ходить в прачечную, – скажет он мне несколько недель спустя. – Это кажется пустячным делом, но для меня это целая история.

Чем больше у меня здесь вещей, тем реже мне приходится ходить в прачечную и в магазины».

Я лежу на кровати, все тело мое расслаблено, я смотрю на него: он берет два носка, надевает один на руку – его рука просвечивает сквозь трикотаж на пятке, хотя дырки там нет – потом бросает его в корзину.

«Гораздо удобнее, когда они все одинаковы, – объясняет он мне. – Тогда они все подходят друг к другу. Я купил их целую партию, еще когда учился в Университете».

Я закрываю ящик, вскакиваю на кровать, ложусь на спину и несколько раз подпрыгиваю, отталкиваясь ногами. Я в страшном изумлении. Я влюбилась в собирателя и охотника за носками! Стараясь не смеяться, я все же невольно хихикаю, но, к счастью, голос его приятеля стал совершенно пронзительным, и если бы даже я расхохоталась, они все равно бы меня не услышали.

Без четверти десять. Я, наконец, успокаиваюсь, закидываю руки за голову и смотрю в потолок, разглядывая на нем тень от абажура. «Вот видела бы мама, как ты роешься в чужих вещах… Ну, ладно, я же не рылась, – говорю я себе недовольно, – я же ничего не тронула».

Предположим, что он бы сунул нос в мой шкаф. В прошлый раз, полагая – и правильно, – что мы скоро пойдем в постель, я тихонько задвинула скользящую дверь шкафа, пока он пил кофе в гостиной. Это было позавчера вечером. Беспорядок и хаос: обломки моды за десять лет вперемешку с теми вещами, которые я ношу сейчас. Месяц тому назад, ища пиджак (потом я узнала, что он потерялся в чистке), я обнаружила старую мини-юбку. Я с удивлением уставилась на нее, а потом выбросила из шкафа, но все же подобрала и повесила снова: ведь у нас с ней были приятные минуты. А какое внимание я привлекла к себе, когда одела ее в первый раз! А вот этот старый плащ с подкладкой из шотландки, оставшийся еще с моих студенческих лет, или брюки, которые я купила на распродаже в Бонвитсе, потому что они сшиты из тонкой шерсти в клетку… Я их так и не носила: они были мне коротковаты и не шли ни к чему. Но я их сохранила: такая удачная покупка и покрой прекрасный…

Все эти старые, разные тряпки, кучей сваленные в шкафу; туфли – с длинным платьем их еще можно бы надеть, мерзкий дождевик, который раз в год я все же надеваю, когда идет проливной дождь, а нужно выйти за сигаретами; сумка от Гучи, – я ей не пользовалась уже несколько лет. В свое время она мне стоила двухнедельного заработка: мне казалось, что я достигла вершин нью-йоркской элегантности. Старые пояса, красные сапожки, забытые мальчиком с фотографии на зеркале, и майка, оставшаяся уже не помню от кого из моих любовников, которой я иногда вытираю пыль.

«Ну, и что ты узнала, порывшись в его вещах? – задаю я себе вопрос. – Ну, это человек чистоплотный. Он играет в теннис, плавает, катается на лыжах. Он не знает, что такое механическая прачечная. Нормально ли, чтоб у мужчины его возраста, его профессии было десять белых рубашек, восемь розовых и одиннадцать голубых? Не знаю. Конечно, мы с ним почти однолетки, а когда у меня было столько одежды? Одно я знаю точно: ни у одного мужчины, который за мной ухаживал, не было такого ограниченного чувства цвета. Ни пурпурного, ни цвета фуксии, ни бирюзового, ни оранжевого – это еще ладно. Но ни коричневого, ни зеленого, ни желтого, ни красного… Все, что у него есть, – синее, серое, белое или черное, кроме розовых рубашек, разумеется».

Вот уж и вправду, странным человеком ты увлеклась! Не так важно, какие вещи у него есть, но те, которых у него нет? Я составляю список на листочке бумаги. Его авторучка видоизменяет мой почерк: обычно он мелкий и плотный, а сейчас крупный, с наклоном, и это меня удивляет. Нет купального халата, пишу я первой строкой. А еще? Пижама в еще не раскрытой упаковке. Может быть, чтобы она была под рукой, если придется неожиданно лечь в больницу? Такие покупки обычно делают из тех же соображений, из каких мамы велят не застегивать на себе белье английскими булавками. Нет шарфа, нет шляпы: голова у него, наверное, никогда не мерзнет. Но почему у него нет джинсов? Я не знаю ни одного мужчины – ни одного! – у которого бы не было хоть одной пары джинсов, даже если он больше их не носит, даже если они старые и куплены еще в 60-х годах. Нет кожаной куртки, нет блейзеров, и ни одной, даже самой плохонькой футболки. Где, я вас спрашиваю, вельветовые брюки? Они были у всех мужчин, которых я знала. Где сандалии, спортивные куртки, полосатые фланелевые рубашки?

Я просматриваю список.

– Ну, вот так, хорошо, – его голос – радостный – слышен громче в соседней комнате. – Нет, нет, рад был тебе помочь. До завтра. Не беспокойся… Не о чем…

Я соскакиваю с кровати, складываю листочек и прячу его к себе в сумку, которая стоит на полу у кровати. Дверь отворяется: он стоит на пороге и улыбается.

– Кончено! Ушел! Сейчас мы это отпразднуем, кисонька. Ты проявила чудеса терпения. Выпьем вина?

* * *

Уже около полуночи. Мы оба лежим в постели. Вина мы так и не выпили: мы тут же, полураздетые, наспех, занялись любовью. Потом вместе приняли душ, и я сказала ему, что это первый душ за десять лет: я предпочитаю принимать ванну. Завернувшись в полотенца, мы съели три больших куска вишневого пирога, оставшегося от обеда, и допили бутылку шабли. Я лежу на спине, закинув руки за голову и смотрю в потолок. Он лежит на животе, подперев правой рукой голову, а левую положив мне на грудь. Он попросил меня рассказать ему о моих братьях и сестрах, о родителях, о дедушке и бабушке, о родном городе, о школе, о моей работе. Внезапно я замолкаю, закрываю глаза:

– Пожалуйста, – говорю я, как бы расплываясь в неге, не в состоянии повернуться к нему и сделать движение, – пожалуйста…

Он прерывает молчание:

– Я тебе сейчас что-то покажу.

Он выходит из комнаты, возвращается с карманным зеркальцем, бьет меня по лицу и садится на край кровати. Моя голова падает на подушки. Он берет меня за волосы и тянет до тех пор, пока я не начинаю снова смотреть на него. Он держит зеркало прямо передо мной: мы оба смотрим на два симметричных отпечатка, которые появляются на моем лице. Я завороженно смотрю на себя. Его лицо мне незнакомо. Оно бледно, – это просто фон, еще проступают два пятна, похожие на боевую раскраску дикаря. Он тихонько проводит рукой по моим щекам.

На следующий день, во время завтрака с одним клиентом, я внезапно теряю нить разговора прямо посредине фразы: в моем мозгу всплывает видение прошлой ночи. И почти с тошнотворной быстротой во мне поднимается желание. Я отодвигаю тарелку и прячу руки под салфеткой. Когда я осознаю, что увижу его только через четыре часа, у меня на глазах выступают слезы.

* * *

Вот так все и шло: шаг за шагом. Я видела его каждый вечер, каждый новый шаг сам по себе был почти незаметен, он очень-очень хорошо занимался любовью. Я постепенно безумно влюблялась в него, не только физически, но физически особенно. И через две недели я оказалась в ситуации, которую все, кого я знала, сочли бы патологической.

Мне никогда не приходило в голову расценивать ее так. Говоря по правде, я никак ее не расценивала. Я никому об этом не говорила. Теперь, когда я оцениваю ее сейчас, эта ситуация кажется мне невероятной. Я могу рассматривать эти недели, как некое отдельно взятое явление, ныне оставшееся в прошлом, как некий отрезок моей жизни нереальный, как сновидение, не имеющий никакой связи со всем остальным моим существованием.

* * *

– Ведь это редко бывает, – говорю я, – чтобы мужчины держали кошек, правда?

Мы смотрим по телевизору Кронкайта[1]: знакомое, привычное лицо сообщает, изображая озабоченность, постепенно переходящую в тревогу, о далеком землетрясении или об угрозе – куда менее далекой – новой забастовки железнодорожников.

– Ты шутишь? – отвечает он немного устало. – Я и сам знаю. Собаки – совсем другое дело. Я не знаю ни одного мужчины – я хочу сказать, холостяка, – у которого была бы кошка. А уж тем более две или три!

– Гм…

– Если хочешь знать мое мнение, – продолжает он, – кошки хороши для детей или старух. Ну, или в сельской местности…

– Но тогда, – говорю я, – зачем…

– Кошки – совершенно ни к чему не способны и ни на что не годные животные, – решительно заявляет он, прерывая меня.