Именно на этом основании я и потребовал на фабрике маскировочный прикид, и все согласились, что да, это надо.

Несмотря на маскировку меня опознали пара гонцов из СМП-615, однако, в разговор вступать не стали.

( … выстоять такую очередь после окончания рабочего дня прежде, чем закроется магазин – немыслимо. Вот почему на предприятиях возникла прослойка гонцов, а сотрудники прикрывали их отсутствие и пахали «за того парня» …)


По ходу продвижения, очередь сотрясали панические слухи, что водка на исходе.

Движение и впрямь застопорилось.

Но вот к заднему ходу в магазин подошёл грузовик и добровольцы с энтузиазмом перетаскали внутрь проволочные клетки по 25 бутылок в каждой.


С водярой я вернулся к половине пятого.

Мою норму тюков за меня прессовали, по очереди, грузчики, но тюки у их выходили с недовесом.

Весовщица Валя недовольно орала из своей кабинки.

Глуховатый Миша радостно помалкивал, откатывая лёгкие тюки в ангар.

Мы с ускорением входили в перестройку.



И даже такой дефицит, как махровые полотенца, во множестве висели на трубах в комнате с кранами над жестяным жёлобом, куда все смывали разводы пыли с грязных рук перед обедом.

Своё полотенце я принёс с Декабристов 13, но побоялся оставлять его в умывальнике – а вдруг кто-то использует как общий утиль?

Своё полотенце я держал в бытовке, на трубе отопления в углу под окном.


Откуда у меня такой дефицит?

В какой-то момент Раиса Александровна оценила мои батрацкие труды и решила отплатить натурой.

Так у меня появились махровое полотенце и новенький портфель.

Очень даже симпатичное полотенце, белое такое, пушистое, специально для лица и рук. И украшено синей белкой на белом фоне, в профиль с пушистым хвостом – тоже очень миленькая.


Но как-то раз, вернувшись из вояжа в далёкую столовую «Мотордетали», я заметил, что нежной белкой утёрлись чьи-то грязные лапы.

Естественно, я поднял кипиш – что за дела?

Своё полотенце полотенце я не из тряпок выудил, а принёс из дому!

Все указали на Ахмета.


Я старательно объяснил, ещё раз специально для него, откуда оно принесено и настоятельно просил, чтоб он никогда, ни в коем случае, ни под каким видом не пользовался моим.

Вон в умывалке десяток их висит; ему что – мало?

Он извинился и сказал, что он не знал…

Пришлось отнести полотенце обратно и в понедельник постирать.

В среду, свежевыстиранное и поглаженное, моё полотенце висело на своей трубе в бытовке.


В получасовый перерыв я играл с грузчиками в «козла», когда хлопнула входная дверь на пружине и вошёл припоздавший Ахмет.

Лялякая какую-то восточную мелодию, он деловито направился в угол.

Ваня толкнул меня в плечо и подбородком указал: смотри, мол, что Ахмет творит.

Тот старательно, как хирург, тёр мокрые руки о синюю белку.

Но, по тому как он косил глазом из-под прижмура оливковых век, я понял – это всё с умыслом.


– Ахмет,– сказал я в общей тишине.– Вижу тебе понравилось. Я дарю тебе это полотенце.

– Ой, я забывала!

– Подарки не обсуждаются. Бери – оно твоё.

И я отдуплился в оба конца.

( … он, таки, вернул мне должок за того немецкого поэта с его буквальными чайками; а может не простил «Ахмета» …)


Помимо прессовочного отделения, пара прессов стояли в других местах.

Когда я получил задание запрессовать макулатуру возле одного из них, то словно из подземелья вышел – пресс установлен рядом с большим окном. И, неподалёку – багажные весы.

Грузчик Миша взваливал на них готовые тюки и говорил мне вес, а я записывал на бумажку. Потом он отвозил их прямиком в ангар, до которого отсюда было вдвое ближе, чем до весовщицы.

Вот почему Валя дала мне карандаш и сказала вести запись веса тюков на бумажке, а в конце дня отдавать её ей, чтобы она переписывала в свою тетрадь.


Этот карандаш и сделал из меня то, кем я стал.

Он превратил меня в отпетого графомана.

Сначала я писал им столбик цифр в найденной среди макулатуры недописанной тетрадке ученицы четвёртого класса Любы Доли. А потом, под скрип и вой тормознутого пресса, он взял и написал вдруг «Пейзаж» – короткую словесную картину с озадачивающим концом.


Я прочёл эти полстранички и увидел, что это хорошо.

Мне понравилось – ни убавить ничего, ни прибавить.

Затем к «Пейзажу» добавились зимний «Натюрморт» и летний «Портрет».

Вместе с «Пасторалью», они составили «Вернисаж» из четырёх картин.

Но это потом, потому что «Пейзаж» оказался всего лишь пробой пера, вслед за которой карандаш принялся выписывать начальный диалог летней сонатинки «Серьога мочить конi».

Позже появились зимняя, весення и осенняя сонатинки, вошедшие в сборник «Пори року» прозаика Секлетия Быдлюка.


Разумеется, их дописывал уже не тот самый карандаш, но начиналось всё именно с него.

Это он ввёл меня в транс, сделал из меня зомби, чтоб я держал его, пока он продолжает писать строчку за строчкой уже на других бумажках, потому что тетрадка Любы Доли закончилась.

( … порой совсем так мало нужно, чтобы случилось волшебство.

Подумать только – обыкновенный огрызок карандаша…)


Когда сонатинки сложились в сборник С. Быдлюка «Пори року», мне захотелось увидеть их в напечатанном виде, но снова обращаться в машинописное бюро мне не хотелось наотрез; даже не знаю почему.


В однокомнатной публичной библиотеки на первом этаже одной из пятиэтажек Зеленчака, я обнаружил машинку с украинским шрифтом.

Там работали две библиотекарши – женщина пенсионного возраста и толстая девушка в очках, похоже внучка.

Попытка выпросить машинку напрокат встретила холодный приём.

Откуда им знать что я там понапечатаю, а в КГБ хранятся образцы текста от этой печатной машинки.


Старушка добавила также, что существует негласное правило о снятии таких образцов со всех машинок в любых учреждениях.

Всё предельно просто и логично – вздумай я печатать прокламации, органы враз по этим образцам увидят кого брать за жабры.

( … приятно сознавать, что тебя охраняют такие предусмотрительные органы …)

Тогда я попросился напечатать один рассказ прямо у них, за столом позади книжных полок. Воспользуюсь копировальной бумагой, чтобы сразу печатать две экземпляра и копию оставлю им, на всякий.

Старшая с сомнением качала головой, но девушка её уговорила.


О, боги! До чего непростое искусство – печатанье на машинке.

Чтобы настукать всего пару страничек, мне потребовались два выходных.

Бедные библиотекарши, как им, наверное, стучало по мозгам моё затяжное выбивание буквы за буквой указательным пальцем.


Конечный продукт пестрел опечатками, но девушке понравился, хотя она в жизни не слышала выражения «мочить конi» и ей пришлось спрашивать у знакомых.

А мне пришлось восстановить отношения с Жомниром, потому что он когда-то показал мне портативную машинку в своей архивной комнате.

Как представитель интеллектуальной элиты, он не мог не посодействовать решению творческих проблем; ну, а Мария Антоновна меня и так давно любила.

Вот почему я снова начал бывать в Нежине по выходным.


Жомнир показал, что печатать надо всеми пальцами обеих рук и оставил меня наедине с машинкой в архивной комнате и ушёл в свою спальню, а для меня в гостиной Мария Антоновна приготовила диван.

Я печатал всю ночь, а утром сходил на вокзал выпить кофе.


Потом печатал сидя на балконе.

В небе кувыркались голуби над кирпичной трубой кочегарки рядом с соседним зданием.

С высоты пятого этажа я посматривал на зелень деревьев внизу и снова оборачивался к машинке с заправленным в неё листом бумаги.

Мне нравилась такая жизнь, хотя иногда я вспоминал, что это ж Нежин и подступала ностальгия.

Вернее, я ни на минуту не забывал где я и ностальгия отступала лишь перед цоканьем машинки.


Концовка зимней сонатинки возмутила Жомнира:

– Слушай, так нельзя, это ни в какие ворота!

А я ликовал – он не нашёл в моих рассказах повода придраться к языку, он негодовал и спорил с героем повествования!

В уплату за пользование машинкой Жомнир, по старой памяти, подсовывал мне стихи для перевода: Шелли, Фроста, Киплинга.

Я переводил и привозил ему, но это не в счёт; я оставался в завязке.


По советскому трудовому законодательству, каждому трудящемуся полагается ежегодный отпуск.

Осенью фабрика вторсырья предоставила мне его. Как никак я отпахал на ней одиннадцать месяцев.

Я не строил планов как провести его.

Я твёрдо знал куда поеду.

~ ~ ~

~~~восточный коридор


В густой тени исхода ночи начинала уже, понемногу, угадываться более сплочённая чернота придорожной лесополосы.


Машине эдакая автострада – высшая, поди, мера без права переписки, а моим двоим – неплоха. Путник в час одолевает пять километров, так нас в школе учили.

До райцентра, по словам дяди, вёрст 15, не боле. Вышел я в пять с минутами. Автобус на Москву в девять.

Йип-понский бог! Смачная, таки, штука – жить.

Ветер попутный. Ветер дует прямо в спину, не пора ли к магазину? Не послать ли нам гонца…

Эк тебя повело, полегче на поворотах, малый. А сухой закон? Запамятовал? «Дура лекс, сед лекс». Перевести?

Не иссвольте беспокойисся, с латынью мы на «ты».

Но так опуститься! Какая вульгарщина! Пошлость наинизкопробнейшая. Гонца. Винца. Фи!

А чё? Народное творчество. Фольклёр. Безупречный ямб.

Тебя бы ямбом этим да по вые, чтоб разбирал ямб от дактиля.

Ха! Тоже мне эстет самоучка выискался. Без мотора. Гурман мохнорылый. Ямб, вишь, ему не по ндряву. Не угодно ль вашей милости хореев? Хариусов под хересом?

М-да, хореи нынче захирели. Экология заела. Куда ни кинься —«горячо одобряя на сэкономленных резервах подхватим почин сверх плана с чувством глубокого удовлетворения опережая сроки центнеров с гектара погонных метров металлопроката». Смело заводи красную книгу на всю изящную словесность. Не выживет.

Минули златые дни любимцев музы… «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…» Ведь этой строчке гекзаметра одних лишь сносок с примечаниями надо квадратных метра два, чтоб люд, передовицами вскормлённый, раскумекал: какого рожна хлюст энтот, Ахиллес, клеится к сынку звезды бразильского футбола. Тут и бумаги не напасёшься! А про рост благосостояния на чём тискать?

И то правда, только жить-то хочется, а жить не с кем, вот и живёшь с кем попало. Оттого и тешится народ фольклёрщиной. И преотменные, заметьте, сударь мой, поделки встречаются, Взять хоть эту: «…последний раз, падлюги, спрашую – хто сказал на Бога «рашпиль»?!.».


В чуть белесой уже мгле безлюдья – сдержанное фырканье смешка. Наплыл и отстал чёрный сгусток деревца на обочине.


Однако же и вышколили тебя. Кому здесь заоглядываться на беспричинный смех?

«Иду и улыбаюсь сам себе, при мысли же «что встречные подумают?!» и вовсе хохочу.»

Тоже народ нафольклёрил?

Не, какой-то чех с поэтическим уклоном.

А чехи не люди? Заколю!

Смилуйся, о, Авраам! Пошарь в кусточках, авось разойдёмся красиво – и Яхве сытый, и сыночек целый.

А если я – Тарас Бульба?

Ну, это, разве что в засушенном виде. Из тебя казак, как из козы Робинзон Крузо. И больше так не скажи – куры засмеют.

Эва! А говорили будто смех – монопольная собственность Хомы Сапиенсова.

Ну, в смысле физиологии, ясно: спазмы и попёрхивания жутко нужные здоровью. А в смысле смысла? Что за прибыль от этой монополии?

Помозгуем. Где смеются порядочные люди? В специально отведенных местах. В цирке, скажем, или…

Правильно! Айда в кино! Комедия – предел всему! Фантоцци. Ух, даёт!

Шмяк! Бряк! Шарах! Дзинь-буль-тресь-бздынь!! Пссс…

Вот где смеху-то! Гы-гы-га! У-ю-гу-гу! Х-хо-хо! Иа-ха-ха!

Только соседка моя, необъятная дама слева, ни гу-гу.

Что такое? Вздремнула? Нет, глядит добросовестно, но молча.

И снова человек на экране с разгону ахнулся лбом в столб. Зал грохнул дружным залпом. А ей хоть бы что – молчит!

Но что это? Что? Подумать только! На незначительном эпизоде, где актёр, после очередной вздрючки, впяливается в костюм на пять размеров больше и публика почти не реагирует, в изнеможении от предыдущих пароксизмов, из непомерных объёмов моей соседки выкатывается вдруг смех таких же габаритов. Ай, да комик! Однако, чем же он её пронял?

И спрашивается теперь: отчего смеются люди? Ответствую – от страха.

От страха?

Именно! Ведь, что может быть женщине страшнее уродящей одежды?

А вот когда у комика сорвалось вдруг седло с велосипеда и он с размаху насадился на трубку, что торчала там – в зале преобладало мужское гоготанье. Бабу, ведь, не испугаешь пустяковиной такой.