Эта ровность перед Бугорком, даже когда обросла высокими кустами полыни, служила нам местом встречи.

Если, выйдя поиграть во двор увидишь, что никого нет, отправляйся к Бугорку – ребята точно там.

И мы не только играли, но и получали друг от друга знания о мире: вот эта трава без листиков называется «солдатики» и она вполне съедобна, как и щавель, но только простой, а не «конский» щавель.

Белую сердцевину из длиннолистых зелёных растений на болоте тоже можно есть, просто надо очистить – на, попробуй!

Мы знали какими именно камешками нужно бить друг о друга, чтоб посыпалась струйка бледных искр. Один должен быть кремень, а другой мутнобелый и после удара он пахнет неприятно-зовущим запахом прижжённой куриной кожи.

В общении и играх мы познавали мир и самих себя.


– Поиграем в прятки?

– Вдвоём не получается.

– Щас ещё двое будут, они пошли сходить за болото.

– Зачем?

– Дрочиться.

Вскоре появились и те двое с травяными веничками в руках.

Я не знаю зачем эти букетики без цветов, не знаю что такое «дрочиться», но по тому, как прихихикивают при этом слове другие ребята, понятно, что это что-то нехорошее, неправильное.


Я всегда был поборником правильности; мне против шерсти всё, что не так как надо.

Если, скажем, великовозрастный поросёнок с наглым визгом сосёт вымя коровы, меня так и подмывает разогнать их.

А корова тоже хороша – стоит себе безропотно покладистая, будто не знает, что молоко это только для телят и для людей!


Вот почему я, подбоченясь, со скрытым упрёком обращаюсь к пришедшим:

– Ну, что – подрочились?

И тут я узнаю́ , что борцам за правильность иногда лучше помалкивать.

Обидно, всё-таки, что я такой слабак и что меня так просто повалить в нежданной драке…


В футбол играли на травянистом поле между Бугорком, мусоркой и кюветом дороги вокруг кварталов.

Сперва определялись капитаны команд – по росту, возрасту и голосистости.

Потом мальчики, попарно, отходили от своих будущих вождей и неслышно сговаривались:

– Ты будешь «молот», а я – «тигр».

Затем пары возвращались к двум капитанам и спрашивали того, чья очередь была выбирать:

– Молот или тигр?

После раздела людских ресурсов начиналась игра.

Мне очень хотелось выбиться в капитаны, и чтоб все мальчики стремились попасть в мою команду. Но это оставалось лишь мечтами.

Я старательно бегал по траве – от одних ворот до других; отчаянно рвался к победе, но мяч мне почти не подворачивался и, прежде чем изловчусь пнуть по нему, набегали, если не свои так противники, отбирали недосягаемый мяч и я опять бегал туда-сюда по полю с воплями: «пас! мне!», но меня никто не слушал и все тоже вопили и бегали, и игра катилась без моего, фактически, участия…


В то лето все мы – родители и дети – поехали в Конотоп, на свадьбу маминой сестры Людмилы, которая выходила замуж за чемпиона области по штанге в полусреднем весе, молодого, но уже лысеющего Анатолия Архипенко из города Сумы.

Большая машина с брезентовым верхом отвезла нас через КПП Объекта до железнодорожной станции Валдай и там мы сели на поезд до станции Бологое, где у нас была пересадка.


Вагон оказался совсем пустой, с жёлтыми деревянными скамейками между зелёных стен.

Мне нравилось как он покачивает под перестук своих колёс.

Нравилось смотреть в окно, где набегали и тут же отставали тёмные столбы из брёвен, неся на своих перекладинах нескончаемо скользящую дорожку провисающих проводов.

На остановках поезд подолгу стоял, пропуская скорые и более важные поезда.


Особенно долгой была стоянка на станции Дно.

Это название я прочитал за стеклом вывески на зелёной будке.

И только когда мимо этой будки неторопливо пропыхкал одиночный паровоз, утопая своим длинным чёрным телом в клубах своего же белого пара, наш поезд тронулся дальше.

( … я и теперь иногда вспоминаю эту станцию и длинный чёрный паровоз, ползущий сквозь белый туман пара, после того как прочитал, что на станции Дно полковник российской армии Николай Романов подписал своё отречение от царского престола.

Только этим не спас он ни себя, ни женщин, ни детей своей императорской семьи, которых при расстреле добивали винтовочными штыками.

Хорошо, что не про всё мы знаем в детстве …)

Большинство домов по улице Нежинской в городе Конотопе стоят чуть отступив от дороги, позади своих заборов, отражающих степень зажиточности хозяев и основные этапы в развитии технологии заборостроения.

Однако, номер 19-й своей, когда-то беленой стеной, с двумя окнами и четырьмя ставнями для запирания этих окон на ночь, кратко прерывает строй заборной разношерстицы.

В дом заходят со двора, миновав калитку из высоких досок, рядом с такими же воротами, но те чуть шире и вечно заперты.

А точнее, в дом заходят через четыре входа – по два в каждой из двух веранд с дощатыми глухими стенками.

Первая от улицы веранда, как и половина всего дома, принадлежит Игнату Пилюте и его жене Пилютихе и это их окна выходят на улицу Нежинскую.

Вторая веранда, обвитая виноградной лозой с широкими зелёными листьями и бледными гроздьями мелких, никогда не вызревающих ягод, внутри поделена надвое продольной перегородкой.


Хата нашей бабки, Екатерины Ивановны, состояла (за вычетом полутёмной полуверанды) из кухни с одним окном, обращённым на свою же входную дверь в межверандном закутке, и с кирпичной плитой-печью у противоположной стены, возле двери в комнату, где тоже всего одно окно с видом на глубокие тенистые сумерки под исполинским вязом в палисаднике, и на невысокий штакетник, за которым уже двор и хата соседей Турковых.


За последней дверью жили старики Дузенко.

У них тоже всего только кухня и комната, но на два окна больше, чем в хате бабы Кати, поскольку, из-за симметричной планировки дома, во двор тоже выходит пара окон; как и на улицу.

Под каждым из Дузенкиных дворовых окон рос огромный американский клён с островидными пятипалыми листьями, а между этих двух клёнов старик Дузенко держал штабель красного кирпича для возможной перестройки в будущем.

Метров через шесть от деревьев и штабеля, параллельно им, тянулся ряд сараев из серо-чёрных от ветхости досок; без окон, с висячими замками на дверях, где хозяева держали топливо на зиму, а баба Катя ещё и свинью Машку.

Напротив веранды с бесплодным виноградом росло ещё одно неприступное для лазанья дерево, а за ним забор от соседей.


Под деревом стоял погреб Пилюты – сараюшка с глинобитными стенами.

Погреб Дузенко отстоял повыше и как бы продолжал ряд сараев, но не смыкался с ними, оставляя проход в огороды.

А под прямым углом к Дузенкиному, но не доходя до Пилютиного, совсем маленький погреб бабы Кати – дощатая халабуда над крышкой-лядой вертикальной ямы, уходящей на глубину в два метра, на дне которой вырыты пещерки-ниши, по одной на все четыре стороны, в них опускают на зиму картошку и морковку, а ещё буряки, чтоб не помёрзли.

В углу между дощатыми погребниками стояла ещё и собачья будка, с чёрно-белым кобелём Жулькой на цепи, которой он звякал и хлестал о землю, остервенело лая на всякого входящего во двор незнакомца.

Но я с ним подружился в первый же вечер, когда, по совету мамы, вынес и высыпал в его железную тарелку остатки еды после ужина.


Волосы у бабы Кати были совсем седые и чуть волнистые. Она их стригла до середины шеи и сдерживала пониже затылка полукруглым пластмассовым гребнем.

На чуть смугловатом лице с тонким носом круглились, словно от испуга, чёрные глаза.

А в сумеречной комнате на глухой стене висел портрет черноволосой женщины в высокой аристократической причёске и при галстуке, по моде нэповских времён – баба Катя в молодости. На соседнем фотографическом портрете – мужчина в косоворотке и пиджаке, с тяжёлым Джек Лондонским подбородком – это её муж Иосиф, когда он ещё работал ревизором по торговле, до ссылки на север и последующей пропаже при отступлении немцев из Конотопа.


Гостить у бабы Кати мне понравилось, хотя тут ни городков, ни футбола, зато ежедневные прятки с детьми из соседних хат, которые тебя ни за что не найдут, если спрятаться в будку к Жульке.

Вечерами на улице с мягкой чёрной пылью зажигались редкие фонари и под ними с бомбовозным гуденьем пролетали здоровенные майские жуки. Некоторые до того низко, что можно сбить рукой.

Пойманных мы сажали в пустые спичечные коробки и они шарудели там внутри своими длинными неуклюжими ногами.

На следующий день, открыв полюбоваться их пластинчатыми усами и красивым цветом спинок, мы подкармливали их кусочками листьев, но они, похоже, были не голодные и мы их отпускали в полёт со своих ладоней, как божьих коровок.

Жук щекотно переползал на пальцы, вскидывал жёсткие надкрылья, чтобы расправить упакованные под ними длинные прозрачные крылья и с гудом улетал: ни «спасибо», ни «до свиданья».

Ну, и лети – вечером ещё наловим.


Однажды днём из дальнего конца улицы раздались раздирающе нестройные взвывы, мерное буханье, брязги.

На звуки знакомой какофонии жители Нежинской выходили за калитки своих дворов и сообщали друг другу кого хоронят.

Впереди процессии шагали три человека, прижимая к губам блеск меди нестройно рыдающих труб.

Четвёртый нёс перед собой барабан, как огромный живот. Прошагав сколько надо, он бил его в бок войлочной колотушкой.

Барабан крепился широким ремнём через спину, оставляя барабанщику обе руки свободными и во второй он держал медную тарелку, чтобы брязгать её о другую, прикрученную поверх барабана, на что трубы разноголосо взвывали снова.

За музыкантами несли большую угрюмую фотографию и несколько венков с белыми буквами надписей на чёрных лентах.

Следом медленно двигался урчащий грузовик с отстёгнутыми бортами, где два человека держались за ажурную башенку памятника серебристого цвета, а у их ног лежал гроб с покойником.

Нестройная толпа замыкала неспешное шествие.

Я не решился выйти на улицу, хоть там были и мама с тётей Людой, и соседки, и дети из других домов.

Но всё же, движимый любопытством, я взобрался на изнаночную перекладину запертых ворот.

Свинцовый нос над жёлтым лицом покойника показались до того отвратительно жуткими, что я убежал до самой будки чёрно-белого Жульки, который тоже неспокойно поскуливал…


Баба Катя умела из обычного носового платка вывязывать мышку с ушами и хвостиком и, положив на ладонь, почёсывала ей головку пальцами другой руки.

Мышка вдруг делала резкий прыжок в попытке убежать, но баба Катя ловила её на лету и снова поглаживала под наш восторженный смех.

Я понимал, что это она сама подталкивает мышку, но, сколько ни старался, уследить не мог.


По вечерам она выносила в сарай ведро кисло пахнущего хлёбова из очистков и объедков, в загородку к нетерпеливо рохкающей свинье Машке и там ругалась на неё за что-нибудь.

Она показала нам какие из грядок и деревьев в огороде её, чтобы мы не трогали соседских, потому что в огородах нет заборов.

Но яблоки ещё не поспели и я забирался на дерево белой шелковицы, хотя баба Катя говорила, что я слишком здоровый для такого молодого деревца. И однажды оно расщепилось подо мной надвое.

Я испугался, но папа меня не побил, а туго стянул расщепившиеся половинки каким-то желтовато прозрачным кабелем.

И баба Катя меня не отругала, а только грустно помаргивала глазами, а вечером сказала, что свинья совсем не стала жрать и перевернула ведро. Уж до того умная тварь – чувствует, что завтра её будут резать.

И действительно весь тот вечер, пока не уснул, я слышал истошный вопль свиньи Машки из сарая.


Наутро, когда пришёл свинорез-колий, баба Катя ушла из дому и они тут уже без неё вытаскивали из сарая отчаянно визжавшую Машку, ловили по двору и кололи, после чего визг сменился протяжным хрипом.

Во всё это время мама держала нас, детей, в хате, а когда разрешила выйти, во дворе уже паяльной лампой обжигали почернелую неподвижную тушу.


На свадьбе тёти Люды на столе стояло свежее сало и жареные котлеты, и холодец, а один из гостей вызвался научить невесту как надо набивать домашнюю колбасу, но она отказалась.

Вобщем, в Конотопе мне понравилось, хотя жалко было Машку и стыдно за шелковицу.

И мне почему-то даже нравился вкус кукурузного хлеба, который все ругали, но брали, потому что другого нет, ведь Никита Сергеевич Хрущёв сказал, что кукуруза – царица полей.


Обратно мы тоже ехали на поезде и меня укачивало и тошнило, но потом в вагоне нашлось окно, куда можно высунуть голову, и я смотрел как наш зелёный состав катит по полю изогнувшись длинной дугой; мне казалось, что дорога не кончается из-за того, что поезд бежит по одному и тому же громадному кругу посреди поля с перелесками.