Бурчат религии, но терпят.


Частое употребление сгладит всё, что угодно, и самонаибесподобнейшие выражения начинают применяться без осознания их смысла, просто как фигуры речи:

– Цавыд таним, ты ж за картошку мне не заплатил.

– Матаг аним, 600 драмов сотенными монетками только что дал. Посмотри в кармане.

– Цавыд таним, я с утра торгую, в кармане этих соток уйма.

– Матаг аним, второй раз платить не буду. Пить надо меньше …)


Так что не удалось мне напиться из приплатанового родника, потому как в тени долгожителя полным ходом шёл широкий матаг в два ряда столов на добрую сотню приглашённых, и оттуда раздался крик:

– Мистер Огольцов!!

А через миг-другой седовласый верзила уже держал меня под руку нежной, но неодолимой хваткой и подводил к молодой располневшей женщине.

– Вы ж нам преподавали! Помните меня? Имя помните?

– Может, Ануш? – наобум попробовал я, к общему восторгу и гордости, что их Ануш и через много лет помнят по имени.


А папа её, устроитель матага, всё так же необоримо нежно уводит меня к месту высвобожденному в конце мужского стола, где тут же сменяют тарелку с вилкой, приносят свежий стакан и непочатую бутылку, а тамада уже подымается с очередным тостом.

Карабахская тутовка (самогон из ягод шелковицы) по убойной силе соседствует в одной линейке с «ершом» и «северным сиянием», но я браво глушил её на каждый тост, а сосед справа – Нельсон Степанян (двойной тёзка аса-истребителя времён Отечественной войны) – исправно подливал в мой стакан и прятал за своей ухмылкой хулиганский прищур небесной сини.


Потом мне было уже не до платана. Подцепив свой вещмешок и ночлежные принадлежности, я отшагал метров за двести вдоль склона и там, пошатываясь, но крепясь, разбил синтетическую палатку китайского производства вместимостью на одну душу.

Остатки самоконтроля ушли на то, чтоб добрести до росшего неподалёку дуба и помочиться по ту сторону его широкого ствола.

Разворот кругом и первый шаг в сторону палатки отшвырнули меня спиной на бугристую кору дуба, по которой я сполз к его корням и там бессильно сник – сумерки сознания сгустились раньше вечерних. Подкатившую волну жестокой рвоты я выблевал поверх корневища слева, и снова втиснулся затылком в твёрдые грани коры.

А рыбы страдают морской болезнью?


Пробудившись среди ночного холода и мрака, одеревенелый, трясущийся в ознобе, я не сразу овладел прямохождением, однако, кое-как дошкандыбал-таки до палатки, вплетая свои истошные стоны в скулящий вой и хохот шакальих стай на ближних склонах.

В ту ночь я впервые всерьёз – без рисовки и позы – почувствовал, что могу и не дожить до утра. Напуганный безжалостной пронзительною болью, я затаился, дожидаясь рассвета, как спасения.

Он наступил, но облегченья не принёс, не помогали и мои жалкие стоны, но сдерживать их не хватало сил – всё отняла тягостная муторность…


Но, раз мне удалось пережить эту ночь – ( нестройно складывалось в сознании ) – выходит, я ещё зачем-то надобен этому космосу. Надо прийти в себя. Собрать себя.

Инвентаризация обнаружила недостачу верхнего протеза.

Я побрёл к дубу. Тупо поколупал палочкой лужицу застылых блёв в развилке корневищ – нету.

Напор той рвоты оказался столь резок, что протез выскочил на полметра дальше, где и переночевал благополучно: шакалам ни к чему – свои зубы имеются, а прочая прожорливая шушера не позарилась на кусок пластмассы за двадцать тысяч драмов.


Последовавший день я провалялся пластом, перемещаясь вместе с тенью ближайшего к палатке – незагаженного – дерева, как стрелка солнечных часов, истёрзанная общей интоксикацией и тотальным обезвоживанием.

Мудрые слова – «надо меньше пить», но я давно предупреждал, что пью без тормозов – сколько нáлито.


А ещё в тот день мне стало ясно, что близость долгожительствующей дендрореликвии не оставляет места для задумчивых отдохновений и мечтательных уединений – матагные компании продолжали сменять друг друга (правда, не каждая привозила с собой столы на КАМАЗе), пробредающие на водопой и обратно коровы, а также охочие до общения отроки, да и просто оглядчивые на лиловатость китайской синтетики прохожие, или проезжие по соседней тропе верховые – плюсуясь с жестоким похмельем,– пробудили во мне бесповоротную решимость сменить место ежегодной отлёжки.


Но сегодня поутру, набирая запас воды в дорогу, я рассмотрел дерево для отчёта тебе.

Действительно, чтобы так разрастись тысячелетия мало. У него даже нижние ветви размером с вековые деревья.

Ствол, несущий всю эту махину, имеет в обхвате не один десяток метров и расщеплён у основания, образуя проход.

В расселину ствола впадает ручей, сбегая от родника (не в нём ли разгадка долголетия?) и туда же, если пригнётся, может въехать всадник на коне.

Я тоже зашёл внутрь дерева и оказался в сумеречном гроте, куда свет проникает лишь от входа и противуположного выхода.

Неуютно и сыро. На полу кое-где положены плоские камни для опоры ногам в пропитанном водою грунте.

В центре стоит железный ящик-мангал на ножках из арматуры, сплошь покрытый многослойными потёками воска от сгоревших в нём свечечек.

Захотелось обратно в ясное утро.


И я пошёл своей дорогой, а когда прощально оглянулся на исполинский платан, то ещё раз поморщился на множество ножевых пометин от любителей увековечиться увеча творения природы и людей своими именами, датами и всяческой символикой.

Самые древние из шрамов-меток всползли, вместе с корой, метров на шесть от земли. Возможно, их вырезáли ещё в позапрошлом веке, но под неслышным течением времени они расплылись в смутные пятна непригодных для чтения контуров по неровной ряби серой коры.


Я пошёл не тем путём, что два дня назад привёл меня к знаменитому дереву, а свернул на тропку забиравшую правее и вверх, поскольку решил обогнуть глубокую долину Кармир-Шуки по кряжу ближних «тумбов» (так в Карабахе именуют поросшие травою и лесами округло волнистые цепи гор – в отличие от великанов «леров», вздымающих в небо угловато каменные вершины) с тем, чтобы у деревни Сарушен спуститься с тумбов на шоссе.

Насколько исполнимо такое намерение я не знал, но раз есть тропка, то зачем-то же она есть.


Вот я и шёл по ней, вдыхая бесподобные запахи горного разнотравья, любуясь зеленью волнистых склонов, предвкушая невообразимо захватывающий вид, что откроется, когда взойду наверх гряды.

Таким он и оказался – за пределами самотончайших тургене-бунинских эпитетов и наиизощрённейших сарьяно-айвазовских мазков, а на его необъятном фоне тропка вливалась в неширокую дорогу, подымавшуюся неизвестно откуда к следующему, поросшему лесом, тумбу.


От леса спускались крохотные на таком расстоянии фигурки пары коней, двух человек и собаки.

Мы сошлись минут через десять. Кони волокли под гору некрупные стволы деревьев, увязанные толстыми концами им на спину; очищенные от веток хлысты верхушек скребли дорогу.

Двое пацанов и собака сопровождали заготавливаемые на зиму дрова.


Углубившись в лес, я встретил ещё одну партию лесорубов. На этот раз из трёх лошадей с тремя же мужиками и без собаки.

Мы поздоровались и я спросил смогу ли пройти по тумбам к Сарушену.

Порубщик с иссушённым до костей черепа лицом над выгоревшей красной рубахой сказал, что про такую дорогу он слыхал, но с ней не знаком, и что метров через триста я увижу одноглазого старика – он там дрова рубит, – который хорошо знает этот лес.

Я прошёл и триста метров, и пятьсот – топора не слышно было, должно быть старик устроил перекур с дремотой, или обедал.


Не достигая вершины, дорога раздесятерилась на мелкие тропы.

Я пошёл по той, что забирала круче, но скоро и она пропала; начался просто горный лес на крутом склоне, где местами уже не идёшь, а карабкаешься, цепляясь за стволы деревьев.

Утомительное это занятие, и я двинул в обход вершины, надеясь не пропустить место, где гряду продолжит переход на следующий тумб.


И вдруг почувствовалась какая-то перемена.

Словно бы тише стало. Странно померк свет.

И без того нечастые блики солнца исчезли вовсе. Облака там, что ль, сошлись над лесом?

Оглядевшись, я понял причину: поменялся сам лес – меня окружали уже не великаны вперемешку с разнокалиберной порослью, а частые стволы ровесников, чьи кроны смыкались на высоте четырёх-пяти метров в непроницаемую для солнечных лучей массу, наполняя воздух оттенком потусторонней сумеречности.


Что-то заставило меня оглянуться и я встретился с внимательным взглядом зверя.

Шакал? Собака?

Ах, нет. Посмотри на этот хвост: конечно же, лиса. Возможно – лис, но молодой, не натыкался ещё на охотников.

– Hi, Fox. I’m not a prince. I am not young. Go your way.

Я двинулся дальше, уворачиваясь от нитей паутины, обходя, а иногда и продираясь сквозь колючие кусты, а лис шёл следом.

Кто сказал, что животные отводят глаза?


Так мы и шли, порой я что-то говорил ему, но он отмалчивался.

В какой-то момент я снял вещмешок, отломил и бросил ему кусок хлеба.

Сперва, он словно и не знал как подступиться, но потом съел, держа меня под неослабным контролем.

Может, рассматривает как потенциальную добычу? Рановато.

И лишь когда впереди завиднелись наполненные солнцем просветы между деревьев, он начал озираться, а вскоре и вовсе пропал.

Прощай, молодой лис из молодого леса.


Я вышел на поляну и понял, что дал почти полный круг, но так и не нашёл переход на следующий тумб.

Неподалёку, под крутыми скалами, различались несколько ветхих крыш, которые я приметил когда ещё подходил к этому лесу.

Блуждать в поисках тропы к Сарушену мне уже перехотелось и вместо этого я начал высматривать спуск в покинутую деревню Схторашен.


Спуск вскоре обнаружился и крутая стёжка привела меня в заброшенный сад тутовых деревьев, откуда я вышел к деревенскому роднику с до невозможности вкусной водой – куда тому приплатановому – миновал метров тридцать мощёной булыжником улицы из двух или трёх домов, обросших мошем по самые крыши и, по чуть приметной колее начал спускаться по обращённому к Кармир-Шуке склону.

( … деревня Схторашен опустела ещё до войны, потому и крыши в ней уцелели, и нет следов пожара.

Она стала жертвой маразматического решения руководства Советского Союза, когда тому перевалило за семьдесят, о переселении жителей высокогорных сёл на более равнинные места.

Тогдашние кормчие НКАО верноподданно исполнили директиву верхов и прикончили не одну лишь Схторашен …)


На пути вниз, ещё пара моих попыток срезать, ну, хоть малость, и выйти к шоссе повыше, упёрлись в глубокие ущелья с отвесными стенами, так что на шоссе я вышел там же, где и оставил его два дня назад – у павильона-закусочной «Тнчрени» .

( … покладистого судьба ведёт под белы рученьки, брыкливого же волочит за волосья, но исход один – оказываешься там, где предначертано …)


После пары поворотов плавного серпантина, асфальт взял прямой курс к перевалу из просторной долины Кармир-Шуки.

Я топал по кромке размягчённого жарой покрытия, задыхаясь, потея, не находя мест куда бы сдвинуть лямки самодельного вещмешка, чтоб не так сильно резало плечи заспинной кладью.

Соль пота ела глаза, которые уже не прядали по окрестным красотам, а понуро глядели под ноги в обшарпанных солдатских ботинках, на шершавый асфальт и на мою тень, начинавшую тихо-тихо удлиняться; но порой, таки, вскидывались, порываясь высмотреть тенистое дерево у обочины, хоть я и знал, что таковых до самого перевала не предвидится.

Раза два я уклонялся в сторону – полакомиться чёрными ягодами придорожного моша, но он в этом году не уродился, или место было бесплодное – и снова ботинки топали по непреклонно устремлённому вверх шоссе.


Горы – лучший учитель предвидения будущего: когда у шоссе бесконечный прямой подъём сменился на горизонтальные извивы, продиктованные рельефом чередующихся тумбов, я уже мог прозорливо вычислить, что через полчаса буду во-о-он на том дальнем повороте, а за ним, минут через десять, от шоссе ответвится влево грунтовка и полого пойдёт вдоль склона до самого дна тамошней долины, прорезанной речкой Варанда, и там будет хорошо – деревья и тень, и вода из прибрежного источника…


Так всё и вышло, и в том месте, где грунтовка пересекает каменное ложе русла реки, чтобы начать подъём к Саркисашену, я с ней расстался и пошёл по левому берегу, через тоннель в густом орешнике, пока не оказался на открытом – и на удивление ровном – поле, протянувшемся напротив подножия тумба-великана на том берегу.