Представь себе почти отвесно вздымающееся футбольное поле, поросшее лиственным лесом до самого верха.

Из-за крутизны склона кроны деревьев не прячут, а лишь сменяют друг друга, взбираясь всё выше, переливаясь каждая своим из двухсот с чем-то оттенков зелёного. Представляешь?

А я на этом берегу под кряжистым чугупуром (это на котором грецкие орехи растут), растянулся на подстилке из трухи от прошлогодней листвы и озираю весь этот зелёный беспредел, и синее небо – сколько его заглядывает вглубь здешней долины – и колыханье пронизанных солнцем листьев над головой.

Хорошо вот так валяться и думать ни о чём и обо всём; жаль только, что не с кем поделиться всей этой красотищей.

Ну, да я уже привык, что самые захватывающие моменты случаются в одиночестве.

Главное не скатиться в мегаломанию – чем больше, мол, пространства на отдельно взятую душу, тем выше ранг носителя данной души.


Однажды я листал лощёный журнал на немецком.

Самой длинной оказалась статья про какого-то Херцога, владельца крупного химического концерна. Вобщем, представитель той элиты, что не опускается до мелкой политической грызни, оставляя это занятие президентам, премьерам и партиям, но их повороты руля в личных вотчинах, хотя бы на полградуса, становятся определяющими для всего государственного курса Германии.

Статья перемежалась красочными снимками, и на одном из них его портрет в своём персональном приусадебном парке, на фоне внуков-херцогенят – белокурых купидончиков с луками.

Его праотцы – бродячие евреи-челноки, притаскивали ширпотреб аж из Китая на продажу феодальным бандюгам-герцогам, а неблагодарные варвары чинили пейсоносцам всяческие измывательства.

А нынче он банкует. Пахан по полной.

А вот счастлив ли?

Не верю, с оглядкой на выражение его лица в том выхоленном парке.


Ну, а я?

Счастлив ли я, валяясь здесь, в древесной сени, обвеваемый легчайшим ветерком от недалёкой речки, где мне – безраздельно одному – отмеряно пространства в полфутбольного поля, заросшего травою по колено, вперемешку с шипастыми шарами колючек синевато-сизого отлива, а вместо противоположных трибун – круто вздыбленный ввысь тумб-курган, ростом с многоэтажки, что вырастают вдоль дороги из Борисполя в Киев?

Что ещё нужно для счастья?

Вопрос, конечно, интересный…

Жаль нету зеркала – поставить себе диагноз по выражению лица.


Местечко это открылось мне шесть лет назад.

В то лето образовательные власти Степанакерта устроили тут палаточный лагерь для городских школьников, и Сатэник работала в нём несколько смен подряд.

Моё предложение вверить её кровинушек моей отеческой заботе и опеке было моментально отфыркнуто и Ашоту с Эмкой пришлось отдыхать рядом с ней такое же количество смен, в отрядах сообразно их возрасту и полу; а Рузанна, только что сдавшая университетские экзамены за второй курс, трудилась рядом с мамой на должности неоплачиваемой пионервожатой.


На второй неделе бессемейной жизни я заскучал и однажды под вечер покинул город в направлении Сарушена, купив в окраинном магазинчике пачку печенья и кулёк конфет (на тот период жизни мне уже дошло, что радость от лицезрения отца желательно закреплять гостинцем).


В лагерь я попал уже затемно.

Примерно там, где я сейчас лежу, стоял раздвижной холщовый табурет директора лагеря, Шаварша, на который кроме него никто не смел садиться – прям тебе коронационный валун шотландских королей.

На обращённой к полю стороне вот этого же широкого, и уже тогда расщéпленного молнией, чугупура висела одинокая, но мощная лампа, питаемая почти бесшумным генератором.

Два длиннючих стола из листового железа, с узкими лавками по бокам, протянулись, один за другим, вдоль кромки примыкающего поля, в котором силуэтились две приземистые пирамиды армейских брезентовых палаток, вместимостью на взвод каждая – одна девочкóвая, другая для мальчиков и физрука.

Чуть в стороне стояла шестиместная палатка воспитательниц и ещё одна, совсем маленькая, для директора Шаварша и его жены, а по совместительству фельдшерицы-поварихи лагеря.

Правее палаток, метров за тридцать от столов, в ночном поле разложен был огонь, лизавший тихими языками конец древесного комля изредка, по мере сгорания, продвигаемого в костёр.


Меня опознали в свете лампы и кликнули Сатэник, а с ней прибежала Рузанна.

Обе обрадовались, но Сатэник внутренне напряглась – а ну, как отколю какую-то сентиментально-романтическую дурость вразрез с вековыми устоями местных нравов?

Но я вёл себя смирно, и послушно уселся с краю стола, где начинался лагерный ужин и где мне тоже выделили тарелку каши, ложку и кусочек хлеба.


После пары попыток хоть что-то откусить, мне стало ясно – этот хлеб не для пластмассовых зубов и я неприметно отложил его в сторонку, переключившись на кашу.

( … как удалось устроить этот слепок советских пионерлагерей в стране, министр образования которой, в приливе откровенности, признался, что министерство не в состоянии купить даже футбольный мяч для школы номер восемь?

Наверное, диаспора выделила целевой грант и в конце лета заграничные благотворители получат отчёт:

– На выделенные вами $ 40 000, дети столицы Арцаха получили возможность …)

Составление реляции гипотетическим добродетелям от непойманных грантокрадов прервал восторженный писк притиснувшейся ко мне сбоку Эмки.

Я погладил её волосы и узкую спинку дошкольницы; о чём-то спрашивал, она отвечала и тоже спрашивала меня о чём-то.

– А где Ашот? Ты видела его?

Она указала на дальний край соседнего стола, где свет от лампы мешался с ночным мраком; он сидел там, забыв про ужин на тарелке, восхищённо таращась на высящихся вокруг него старшеклассных недорослей с их неумолчным гоготом и ржаньем.

Я достал из кармана летней куртки печенье с конфетами и дал Эмке, чтобы та поделилась с братом. Она тихо отошла.


Потом была трапеза для взрослых.

Воспитательницы чинно пили вино; директор, физрук, участковый милиционер из соседней деревни и я – тутовую водку.

Закусывали мелкой рыбёшкой, которую милиционер днём глушанул в речке электрическим разрядом от одолжённого в лагере генератора, и которую потом приготовила медсестра-повариха-жена директора.

Группа старшеклассников подошла к Шаваршу с челобитьем, чтобы позволил устроить танцы и тот милостиво дал указ отодвинуть отбой на полчаса.

Я улучил момент спросить Рузанну где Ашот, она ответила, что тот уже спит в палатке и вызвалась пойти разбудить, но я сказал, что не надо.


Старшеклассники отошли к костру – вытанцовывать под музыку из колонки на соседнем с лампой дереве.

Мне поначалу показалось странным, что те, как один, танцуют спиной к руководству, но затем догадался – каждый танцует с собственной тенью, отбрасываемой в поле светом лампы.

Потом директор повелел выключить генератор и удалился опочивать


К тлеющему в костре бревну мелкими группами просочились отдыхающие старшеклассники, чтобы, под присмотром негласно сменяющихся воспитательниц, стращать друг дружку жуткими рóссказнями и ухохатываться над извечными анекдотами до часу или двух по полуночи.

В час ночи я согласился уйти спать на свободную раскладушку в мальчукóвой палатке, поскольку, чтобы успеть на проходящий через Сарушен автобус до Степанакерта, выходить нужно в шесть утра…


Через много лет – совсем недавно – я спросил Ашота почему он так и не подошёл ко мне в тот вечер. Он ответил, что о моём приезде узнал лишь на следующий день, когда меня уже не было в лагере.

На мой вопрос о печеньи с конфетами он недоумённо покачал головой.

Эмку я не виню: в шесть лет слопать пачку подвернувшегося на фоне лагерного пайка печенья – это нормальное проявление здорового эгоизма.

Бедняга Ашот. Каково вырастать с мыслью – которую давно похоронил и не помнишь, но которая всегда с тобой – мысль, что отец не захотел к тебе подойти?..

К тебе – единственному из всей семьи – отец подойти не захотел.

Но, как говорится, дело прошлое или, повторяя мудрое изречение моей последней тёщи, Эммы Аршаковны:

– Кьянгя ли!


Что-то малость меня припечалило это уединённо роскошное местечко. Ладно, хватит тоску нагонять.

Повалялись, а теперь пособираем венвильно дозволяемый сушняк и валежник.


Не углубляясь в крутосклонные заросли, я прочёсываю кусты и деревья вдоль кромки поля, вытаскиваю на утоптанную тропу здесь сломленный сук, там сухостой.

Метров через триста я разворачиваюсь, чтобы вернуться, и по ходу подбираю в охапку набросанное на тропу топливо. Сколько получится уволочь за раз.

Следующие ходки получаются уже короче, и ещё короче.

Теперь остаётся наломать дров для костра, где буду печь «пионеров идеал-ал-ал…»


Делать это приходится голыми руками, поскольку из оружия при мне и ножа даже нет.

Иногда люди изумляются и стращают меня дикими зверями или разбойниками, но за всю историю моих ежегодных уходов на волю я видал лишь лисиц и оленей, да пару раз медвежьи следы, а разбойники вообще не показывались.

Впрочем, без нападения не обошлось.


При ночёвке в окрестностях деревни Мекдишен я лёг спать под кустом, укутавшись поверх спального мешка синей искусственной рогожкой (совершенно непрактичная хрень – в дождь секундально промокает, но в ту пору у меня ещё не было палатки), и где-то к полуночи на мой ночлег наткнулись два волкодава – охрана возвращающегося в деревню всадника.

Ух, и взлаяли ж они у меня над головой!

Подъехавший с фонариком хозяин тоже изумился такому явлению в родных местах, но синий куль ему проорал, что он турист из Степанакерта, и поскорей отзови своих гампров.

Мужик завёл было знакомую байду про волков, но я не церемонясь заявил, что после его псов мне вообще никто не страшен.


А при посещении Дизапайта – это третья по высоте гора Карабаха – туда же через полчаса поднялась группа ребят из Хало Траста – есть такая международная организация с британской пропиской, что финансирует и обучает местное население горячих точек планеты проводить расчистку минных полей, которые в ходе военных действий противники наставляют друг другу.

Ветродуйная вершина Дизапайта считается лучшим местом для просьбенного матага, поскольку там с незапамятных времён стоит каменная часовня и её надо трижды обойти кругом для исполнения твоей просьбы.

Халотрастовцы притащили с собой жертвенного петуха, а нож прихватить забыли и очень разочаровались, что я ничем не могу им помочь.

Однако-таки, исхитрились и оттяпали жертве голову осколком горлышка от водочной бутылки, что попался в мусоре от предыдущих матагистов.


И только лишь в том году, когда я ходил на Кирс (вторую по высоте вершину) при мне была имитация швейцарского армейского ножа – подарок Ника Вагнера – там в ручке много всяких чепуховин, типа вилки, штопора и даже пилочки для ногтей. Не помню куда я его потом задевал.


Но, сколько б я перед тобой не хвастался, вершины номер один в павлиньем хвосте моих бродяжных достижений нет.

По ней проходит линия фронта недоконченной войны между армянами и азербайджанцами. Так что не одни, так другие меня туда не пропустят, а может и с обеих сторон шмальнут синхронно.


Короче говоря, ломка высохших веток не Бог весть какая проблема и скоро я заготовил две достаточные кучи дров и палок для костра – когда первая прогорит, я закопаю в её жар и пепел нечищенную картошку, а сверху дожгу остачу, чтоб картофан дошёл до кондиции.

Но это чуть потом, а пока что установлю палатку, а то, вон, солнце уже зашло за крутой тумб и от речки потянуло сумерками.

( … любой из нас, хоть на сколько-нибудь, да пироман.

Пировали пироманы пирогами с Пиросмани…

По-первах, смахивает на недошлифованную скороговорку, но следом исподволь закрадывается разделительный вопрос: тут Пиросмани в роли сотрапезника, или пирожной начинки?..)

Чтобы пламя не расползлось по полю, я обхожу костёр кругами, пресекая поползновения длинным дрыном, который не сумел переломить при дровозаготовке.

Когда костёр взят в чёрную кайму выгоревшей травы, дозор сменяется смиренным созерцанием хлопотливо деловитых языков пламени, а дрын превращается в посох для подтыка моего опорно-двигательного аппарата.

А что тебе видится в открытом огне, или в трепетном мерцании чёрно-седых головешек распадающихся в угольки?

( … мы были семенем, ростком, почками, ветвями …)


Теперь, превратив посох в кочергу, я ворошу их тлеющие реминисценции, расталкиваю, чтоб получилась ямка на дюжину картошек: завтрак и ужин – два в одной.

Огонь ест дерево, я ем картошку, меня едят мошки…

( … кто не ест, тот не живёт.