Пальчики нырнули мне в трусики и горстью охватили мою плоть. Стало невыразимо приятно.

Чуть погодя её ладонь ушла оттуда – зачем? ещё! – отыскала под простынёй мою руку и потянула под свою простыню, чтоб положить на что-то податливо мягкое, провальчивое, чему нет названия, да и не надо, а надо лишь, чтоб всё это длилось и длилось.

Но когда, крепко жмурясь, я привёл её ладонь к себе обратно, она пробыла там совсем недолго и выскользнула, чтоб снова потянуть мою к себе.


Воспитательница объявила подъём и комната наполнилась галденьем одевающихся детсадников.

– Хорошо кроватки заправляем!– напоминательно приговаривала воспитательница, прохаживаясь по ковровой дорожке, когда Ирочка Лихачёва вдруг выкрикнула:

– А Огольцов ко мне в трусы лазил!

Дети выжидательно затихли.

Оглаушеный позорящей правдой, я чувствовал, как жаркая волна стыда прихлынула, чтобы брызнуть из глаз слезами.

– Сама ты лазила! Дура!– проревел я и выбежал из комнаты на лестничную площадку второго этажа, мощёную чередующимися квадратиками коричневой и желтоватой плитки.


Я решил никогда не возвращаться в эту группу и в этот садик, но не успел обдумать как стану жить дальше, потому что отвлёкся разглядываньем красного огнетушителя на стене.

Вернее, меня привлёк не сам огнетушитель, а жёлтый квадрат с картинкой на его боку, где человек в кепке держал точно такой же огнетушитель, только кверх ногами, и направлял расширяющийся пучок струи на махровый куст языков пламени.

По-видимому, картинка служила наглядной инструкцией по пользованию огнетушителем и в ней его нарисовали в полным соответствии самому себе, даже жёлтый квадратик на его рисованном боку заключал в себе крохотного человечка в кепке, который, в перевёрнутом виде, боролся с огнём струёй из своего махонького огнетушителя.

И тут меня осенило, что на неразличимой уже картинке второго из нарисованных огнетушителей, совсем уже крохотулечный человечишка находится в нормальном положении – ногами книзу.

Зато следующий – на дальнейшей картинке, опять будет перевёрнут, и – самое дух захватывающее открытие – человечки эти просто не могут кончиться, а могут лишь уменьшаться, до полной невообразимости и – дальше, но исчезнуть им не дано просто потому, что этот вот огнетушитель висит на стене лестничной площадки второго этажа, рядом с белой дверью старшей группы, напротив прихожей в туалет.


И тут меня позвали сейчас же идти в столовую, потому что все уже сели полдничать, но с той поры под тем огнетушителем я проходил с понимающей уважительностью – он несёт на себе неисчислимые миры.


Что до лазанья в трусы, то это был мой единственный и неповторимый опыт и, умудрённый им, когда в какой-нибудь из последующих «тихих часов» воспитательница вполголоса позволяла мне пойти пописять, я понимал значение простыней перехлестнувшихся над промежутком между парами кроваток, или отчего так старательно жмурится Хромов по соседству с Солнцевой.


Следом за нашей дверью на лестничной площадке шла дверь Морозовых, двух пожилых супругов на всю трёхкомнатную квартиру; через площадку напротив них тоже трёхкомнатная, где, кроме семьи Зиминых, в одной комнате проживали, сменяя друг друга, одинокие женщины, а иногда пары родственных женщин.

Прямо напротив нас была квартира Савкиных, чей толстый улыбчивый папа носил очки и офицерскую форму.

От двери Морозовых до двери Зиминых шла бездверная стена, но зато с вертикальной железной лестницей на чердак под шиферной крышей, где жильцы развешивали свои стирки, а папа Савкиных, переодевшись в спортивную форму, держал голубей.


От двери Савкиных к нашей тянулась – вдоль края лестничной площадки – деревянная перилина поверх железных прутьев, но, не доходя, сворачивала вниз – сопровождать ступеньки лестницы из двух пролётов до площадки первого этажа, четырьмя ступенями ниже которой к стене прижималась вечно распахнутая дверь тамбура, откуда широкая дверь на пружине открывалась в ширь квартального двора, а противоположная ей, узкая дверь скрывала крутые ступеньки в непроглядную темень подвала.

Опираясь на последующий жизненный опыт, можно предположить, что мы жили в квартире номер пять, но тогда я этого ещё не знал, зато знал, что за нашей дверью, с большим самодельным ящиком для почты, откроется прихожая с узкой дверью кладовки налево, а направо – остеклённая дверь в комнату родителей, где вместо окна большущая, и тоже наполовину стеклянная дверь балкона, выходящего в широкий двор квартала.


Длинный коридор вёл из прихожей прямо на кухню, мимо дверей в ванную и туалет, а в левой стене, не доходя до кухни, дверь детской комнаты, в которой целых два окна: левое во двор, а в правом вид на стену и окна соседнего углового дома.

Единственное окно кухни тоже смотрело на соседнее здание, а справа от входа, высоко под потолком, темнела небольшая наглухо застеклённая рама туалетного окошка, если, конечно, там свет не включён.

В ванной и в кладовой никаких окон не было, зато имелись электрические лампочки: щёлкнул и – заходи.


Войдя в туалет, я первым делом плевал на окрашенную зелёной краской стену рядом с унитазом, потом садился делать «а-а» и прослеживал, как плевок неспешно сползает вниз, оставляя за собой узкую полоску влаги.

Если запаса слюны не хватало, чтоб доползти до плинтуса над плиточным полом, я приходил на помощь повторным плевком на дорожку – чуть повыше застрявшего паровозика.

Иногда на путешествие уходило от трёх до четырёх плевков, а порой хватало и одного.

Родители удивлялись отчего в туалете стена заплёванная, пока однажды папа не зашёл сразу после меня и, на последовавшем строгом допросе, я признался, что делал это, хотя и не смог объяснить почему.

В дальнейшем, страшась наказания, я заметал следы нарезанными для туалетных нужд газетами из матерчатой сумки на стене, но очарование было утрачено.

( … мой сын Ашот в пятилетнем возрасте иногда мочился мимо унитаза – на стену.

Несколько раз я объяснял ему, что так неправильно и нехорошо, а если уж промахиваешься – изволь подтереть за собой.

Однажды он воспротивился и отказался вытирать, тогда я схватил его за ухо, отвёл в ванную, велел взять половую тряпку и снова привёл в туалет, где, стиснутым от сдерживаемого бешенства голосом, приказал собрать всю мочу с пола тряпкой. Он повиновался.

Конечно, в более цивилизованных странах за подобное деяние суд может лишить родительских прав, но правым я и поныне считаю себя – ни один биологический вид не способен выжить в собственных отходах.

Я бы ещё мог понять, если б он плевал на стену, но в туалете построенного мною дома она была побелена известью, а по побелке слюне не поползти.

Спустя несколько лет наскреблись деньги на облицовочный кафель, но дети уже были взрослыми …)

Чувствуешь себя всемогущим, реконструируя мир полувековой давности – подгоняешь детали, как тебе нравится – уличить всё равно некому.

Вот только себя не обманешь и признаюсь, что теперь, на расстоянии в пятьдесят лет, не всё различимо со стопроцентной достоверностью.

Например, я далеко не уверен, что голубиная загородка на чердаке вообще как-то связана с офицером Савкиным, не исключено, что это сооружение принадлежало Степану Зимину, отцу Юры и Лидочки.

А может там были две загородки?

Теперь у меня нет уверенности даже в наличии голубей в той, или иной загородке, когда я впервые отважился полезть по железной лестнице навстречу чему-то неведомому, неразличимому в сумеречном квадрате проёма над головой.

Вполне возможно, что мне просто припомнилось замечание, подслушанное в разговоре родителей, что голуби Степана тоже страдают от его запоя.


Несомненным остаётся лишь трепетный восторг первооткрытия, когда, оставив далеко внизу – на лестничной площадке – сестру, с её зловещими предсказаниями об убиении меня родительской рукой, и брата, безмолвно следящего за моими движениями, я вскарабкался в открывшийся передо мною новый мир.

Через пару дней Наташка прибежала в нашу комнату с гордостью объявить, что Сашка тоже залез на чердак…


Так что, вполне возможно, что голубей на чердаке уже не было, но во дворе квартала их хватало.

Планировка квартального двора являла собой редкостный шедевр геометрической правильности: внутрь прямоугольника, ограниченного шестью зданиями, был вписан эллипс дороги, по обе стороны которой тянулись дренажные кюветы, перекрытые мощными мостками строго напротив каждого из четырнадцати подъездов в домах.

Две неширокие бетонные дорожки рассекали эллипс натрое, под прямым углом к его продольной оси; образованный ими и вдольдорожными кюветами прямоугольник опять-таки делился на три части дополнительной парой параллельных друг другу дорожек, которые, в местах пересечения с первой парой, преломлялись в диагональные лучи дорожек тянущихся к центральным подъездам угловых зданий, и из тех же точек пересечения исходили бетонированные дуги описанные вокруг двух круглых деревянных беседок, превращая двор в образчик совершеннейшей геометризации, на которую не всякий Версаль потянет.

( … природа не способна творить в столь выверенном Bau Stile.

Нет в ней циркульных окружностей, абсолютно равнобедренных треугольников и безукоризненных квадратов – где-нибудь да и выткнется неутаимое шило из мешка матушки-природы …)

Деревьев во дворе не было.

Может впоследствии их и сажали, но в памяти не нахожу даже саженцев, а только траву, расквадраченную бетонными дорожками, ну и, конечно, голубей перелетавших стаей из конца в конец громадного двора на зов: «гуль-гуль-гуль-гуль-гуль-гуль-гуль».


Мне нравилось кормить этих, таких похожих друг на дружку, а вместе с тем таких разных голубей, слетавшихся суетливо клевать хлебные крошки с дороги перед домом, по которой никогда не ездили машины; за редким исключением бортовых грузовиков с мебелью кого-то из жильцов, или с грузом дров для топки ванных титанов.

Но ещё больше мне нравилось кормить их на подоконнике кухонного окна; хотя там дольше приходилось ждать покуда кто-нибудь из них приметит откуда ты им «гуль-гулишь» и, разрезая воздух биением пернатых крыльев, зависнет над серой жестью подоконника с россыпью хлебных крошек, чтоб спрыгнуть на неё своими ножками и дробно застучать клювом по угощенью.


Похоже, голуби присматривают кто из них чем занимается, или поддерживают некую междусобойную связь, но вслед за первым слетались и другие: парами и по-трое, и целыми ватагами, возможно даже из соседнего квартала; покрывая, чуть ни в два слоя, подоконник неразберихой оперённых спин и ныряющих за крошками головок; отталкивая друг друга, спихивая за край, припархивая вновь и втискиваясь обратно, и, пользуясь столпотворением, можно высунуть руку в форточку и прикоснуться сверху к какой-то из спинок, но потихоньку, чтоб не шарахнулись бы все вдруг всполошённо прочь, хлопая крыльями…


Кроме голубей мне ещё нравились праздники, особенно Новый год.

Ёлку ставили в комнате родителей, перед белой тюлевой занавесью балконной двери.

Из кладовой доставались фанерные ящички от бывших почтовых посылок с хрупкими блестящими игрушками: дюймовочки, гномики, деды морозики, корзиночки, сверлообразные лиловые сосульки, шары с инкрустированными с двух сторон снежинками и просто шары, звёзды в обрамлении тоненьких стеклянных трубочек, пушистые гирлянды дождика из золотой фольги.

А бумажные гирлянды-цепи мы делали вместе с мамой – раскрашивали бумагу акварельными красками и, когда высохнет, нарезали её полосками, а разноцветные полоски склеивали в звенья длинных цепей.

В последнюю очередь, после украшения ёлки игрушками и конфетами, на ниточках продёрнутых сквозь фантики, под неё клали сугроб из белой ваты и ставили высокого Деда Мороза, на его фанерной подставке, в матерчатой шубе, с посохом и с наглухо зашитым мешком через плечо.

Чуть не забыл – на ёлке мигали разноцветные огоньки лампочек на тонких проводах, которые спускались под ватный сугроб у ёлочной крестовины на полу, где пряталась тяжёлая коробка трансформатора, который смастерил папа.


И маску медведя для утренника в детском саду тоже он сделал.

Мама объяснила как она делается и он принёс с работы какую-то особую глину, вылепил на листке фанеры морду с торчащим кверху носом, а когда глина высохла, покрывал её слоями марли и размоченных в воде газет.

Через день-два морда высохла и затвердела, глину выбросили и осталась маска из папье-маше с дырочками для глаз.

Её покрасили коричневой акварельной краской и мама пошила мне костюм из коричневого сатина – шаровары с пришитой к ним курточкой, через которую надо в них влазить, и на утреннике мне уже не завидно было смотреть на дровосеков с картонными топориками через плечо.

( … до сих пор акварельные краски пахнут мне Новым годом; а может наоборот – точно не могу определиться …)