Хотя Адам, по-видимому, совершенно владел собою, прилежно работал и находил наслаждение в работе – по своей врожденной неотчуждаемой природе, – но он не пережил еще своей печали, не чувствовал, чтоб она спала с него, как временное бремя, и снова оставила его прежним человеком. Да разве это случается с кем-нибудь из нас? Избави Бог! Это был бы жалкий результат всех наших забот и всей нашей борьбы, если б в заключение всего мы оставались тем, чем были прежде, если б мы могли возвращаться к прежней слепой любви, к прежнему самонадеянному порицанию, к легкомысленному взгляду на человеческие страдания, к тем же суетным толкам о напрасно потраченной человеческой жизни, к тому же слабому сознанию неизвестного, к которому мы воссылали неудержимые мольбы в нашем одиночестве. Будем же скорее благодарны за то, что наше горе живет в нас как несокрушимая сила, изменяясь только в форме, как обыкновенно изменяются силы, и переход из боли в сочувствие – единственное бедное слово, заключающее в себе все наши лучшие познания и нашу лучшую любовь. Нельзя сказать, чтоб в Адаме вполне совершилась эта перемена боли в симпатию: в нем еще существовала большая часть боли, которая останется в нем; он чувствовал это до тех пор, пока эта боль не будет воспоминанием, а будет действительностью; а она возобновлялась с рассветом каждого нового дня. Но мы привыкаем так же хорошо к нравственной, как и к физической боли, не теряя при всем том нашей чувствительности к этому, и она становится в нашей жизни привычкою, и мы перестаем воображать, что для нас возможно состояние совершенного спокойствия. Желание переходит в смирение, и мы довольны своим днем, если были в состоянии перенести свою грусть в безмолвии и поступать так, будто мы не страдали. Именно в такие-то периоды сознания, что наша жизнь имеет видимые и невидимые соотношения, за пределами которых или наше настоящее или будущее и составляет центр, растет подобно мускулу, на который мы принуждены опираться и который принуждены напрягать.
Таково было душевное состояние Адама во вторую осень его горя. Вы знаете, что его занятия всегда были частью его религии, и с самого раннего возраста он видел ясно, что, занимаясь своим делом хорошо, он следует воле Божьей, что его занятие было тою формою Божьей воли, которая более всего непосредственно касалась его. Но теперь для него уже не существовало пыла мечтаний за этою действительностью, озаряемой дневным светом, не было праздничного времени в будничном свете, ни мгновения вдали, когда долг снимет с него свою железную рукавицу и латы и нежно успокоит его на груди. Он видел только одну картину будущности, состоящую из тяжелых рабочих дней, подобных тем, которые он переживал, с возраставшими с каждой неделей довольством и интересом; он думал, что любовь будет для него одним лишь живым воспоминанием, членом подрезанным, но не лишившимся сознания. Он не знал, что власть любви между тем приобретала в его сердце новую силу, что новая чувствительность, купленная глубоким опытом, была бесчисленными новыми фибрами, посредством которых было возможно, даже необходимо, чтоб его природа нашла другую. А между тем он замечал, что обыкновенное расположение и дружба были теперь драгоценнее для него, чем, бывало, прежде, что он больше привязывался к матери и Сету и чувствовал невыразимое удовольствие, видя или воображая, что их счастье увеличивалось хотя чем-нибудь. То же было и относительно Пойзеров. Едва ли проходило более трех или четырех дней без того, чтоб он не почувствовал потребности видеться с ними и обменяться дружескими словами и взглядами: он, вероятно, чувствовал бы это даже и тогда, если б Дина была с ними; но он сказал только простейшую истину, сообщив Дине, что ставил ее над всеми прочими друзьями на свете. Могло ли что-нибудь быть естественнее? В самые мрачные моменты его воспоминаний мысль о Дине всегда представлялась ему первым лучом возвращавшегося спокойствия: мрак первых дней на господской мызе был мало-помалу обращен в мягкое месячное сияние ее присутствием; то же было и в хижине, потому что она приходила каждую свободную минуту утешать и успокаивать бедную Лисбет, пораженную при виде исхудалого от горя лица своего возлюбленного Адама страхом, который заглушил даже ее привычку жаловаться. Он привык наблюдать за ее легкими, тихими движениями, ее милым, полным любви обращением с детьми, когда приходил на господскую мызу, прислушиваться к звуку ее голоса, как к беспрестанно повторявшейся музыке, думать, что все, что она говорила или делала, было именно так, как следовало, и не могло быть лучше. При всем своем уме он не мог порицать ее за то, что она слишком баловала детей, сделавших из Дины-проповедницы, перед которою нередко несколько трепетала толпа грубых мужчин, удобную домашнюю рабу, хотя Дина сама несколько стыдилась своей слабости и переносила внутреннюю борьбу относительно отступления от наставлений Соломоновых. Одно только могло бы быть лучше: пусть бы она полюбила Сета и согласилась выйти за него замуж. Ради брата он чувствовал некоторое огорчение и против воли с сожалением думал о том, как Дина, сделавшись женой Сета, сделала бы дом их счастливым для них всех, как она была бы единственным существом, которое утешало бы его мать и превратило бы ее последние дни в дни мира и покоя.
«Право, удивительно, что она не любит парня, – думал иногда Адам. – Ведь всякий подумал бы, что он просто создан для нее. Но ее сердце так сильно занято другими предметами. Она одна из тех женщин, которые не чувствуют влечения к тому, чтоб иметь мужа и собственных детей. Она думает, что тогда все ее помыслы будут наполнены ее собственной жизнью, а она так привыкла жить в заботах других людей, что не может вынести мысли о том, как ее сердце будет закрыто для них. Я довольно хорошо вижу, в чем дело. Она не одного покроя с большей частью женщин: я видел это уже давно. Она тогда только довольна, когда помогает кому-нибудь, и брат помешал бы ее образу действия – это справедливо. Я не имею никакого права соображать и думать, что было бы лучше, если б она вышла за Сета, словно я умнее ее или даже умнее самого Бога, потому что Он создал ее такой, какова она есть, и это величайшая благодать, которую я когда-либо получал из Его рук, да еще и другие, кроме меня».
Это самопорицание ярко представилось уму Адама, когда он по лицу Дины понял, что оскорбил ее, заговорив о своем желании, чтоб она дала свое согласие Сету; таким образом, он старался в самых сильных словах выразить, что считает ее решение совершенно справедливым, покориться даже тому, что она уезжала от них и переставала составлять часть их жизни иначе, как только тем, что жила у них в мыслях, если только она сама избрала эту разлуку. Он был вполне уверен, что она очень хорошо знала, как он желал видеть ее постоянно, говорить с нею, безмолвно сознавая, что у них было взаимное великое воспоминание. Он не считал возможным, чтоб она увидела что-нибудь другое, а не самоотверженную дружбу и уважение, когда он уверял ее, что покорялся мысли о ее отъезде, а между тем в нем оставалось какое-то беспокойство, что он не сказал совершенно того, что следовало, что Дина не совсем поняла его.
На следующее утро Дина, должно быть, встала несколько раньше восхода солнца, потому что сошла вниз около пяти часов. То же самое случилось и с Сетом. Несмотря на то что Лисбет упорно отказывалась взять в дом помощницу, Сет приучился быть, как выражался Адам, «очень искусным по хозяйству», чтоб избавить мать от слишком большой усталости. Я надеюсь, что это обстоятельство не заставит вас смотреть на Сета с презрением, все равно как вы не можете смотреть с презрением на доблестного капитана Бэта за то, что варил овсяный суп для своей больной сестры. Адам, просидевший за своим письмом до поздней поры, спал еще и едва ли, по мнению Сета, мог проснуться раньше завтрака. Хотя Дина часто навещала Лисбет в продолжение последних восемнадцати месяцев, она, однако ж, ни разу более не ночевала в хижине, кроме той ночи после смерти Матвея, когда, вы помните, Лисбет хвалила ее ловкие движения и даже одобрила с некоторыми ограничениями ее похлебку. Но в этот продолжительный промежуток Дина сделала большие успехи по хозяйственной части; и в это утро при содействии Сета она принялась приводить все в такую чистоту и порядок, что этим осталась бы довольна даже тетушка Пойзер. В настоящее время в хижине уж далеко не существовало прежнего образцового порядка: ревматизм Лисбет принуждал ее оставить прежние привычки дилетантки чистки и полировки. Приведя общую комнату в порядок, который удовлетворял ее желанию, Дина вошла в новую комнату, где накануне вечером Адам писал, чтоб вымести и стереть пыль здесь. Она открыла окно: в комнату проникли свежий утренний воздух, запах душистого шиповника и ясные низко падавшие лучи раннего солнца; последние образовали сияние вокруг ее бледного лица и бледных каштановых волос, между тем как она держала в руках щетку и мела, напевая про себя весьма тихим голосом, походившим за сладостное летнее журчанье, которое вы расслышите только весьма близко, один из гимнов Чарльза Весли.
Eternal Beam of Light Divine,
Fountain of unexhausted love,
In whom the Father's glories shine,
Through earth beneath and heaven above;
Iesus! the weary wanderer's rest,
Give me thy easy yoke to bear;
With steadfast patience arm my breast
With spotless love and holy fear.
Speak to my warring passions, o Peace!»
Say to my trembling heart, «Be still!»
Thy power my strength and fortress is,
For all things serve thy sovereign will»[20].
Она поставила щетку в сторону и принялась за метелочку; и если вы когда-либо жили в доме мистрис Пойзер, то знали, как управляли руки Дины метелочкою; как она проникала во все маленькие уголки и на все выступы, скрывавшиеся или выходившие наружу; как она по нескольку раз ходила по поперечникам стульев, по каждой ножке, под всякою вещью и на всякой вещи, лежавшей на столе, пока дошла до Адамовых бумаг и линеек и открытого ящика подле них. Дина вытерла пыль до самого края последних и потом остановилась, устремив на них глаза, выражавшие желание и вместе с тем робость. Тяжело было смотреть, сколько пыли было между ними. Когда она смотрела на стол таким образом, то услышала шаги Сета за отворенною дверью, к которой она стояла спиной, и, возвысив свой чистый тоненький голос, спросила:
– Сет, ваш брат сердится, когда трогают его бумаги?
– Да, очень, если их не положат на прежнее место, – возразил звучный, сильный голос, не принадлежавший Сету.
Дина словно нечаянно положила руки на звучащую струну; она вдруг сильно задрожала и на мгновение не сознавала ничего другого; потом она почувствовала, что ее щеки разгорелись, не смела оглянуться назад и стояла спокойно, опечаленная тем, что не могла пожелать доброго утра дружеским образом. Адам, заметив, что она не оглядывалась и не могла видеть улыбку на его лице, боялся, чтоб она не приняла его слов в серьезном смысле, подошел к ней так, что она была принуждена взглянуть на него.
– Итак, вы думаете, что я бываю сердит дома? – спросил он, улыбаясь.
– Нет, – отвечала Дина, устремив на него робкий взгляд, – нисколько. Но вам, может быть, неприятно, если все ваши вещи перемешаны. Сам Моисей, самый кроткий из людей, бывал иногда сердит.
– В таком случае я помогу вам снять вещи, – сказал Адам, смотря на нее с чувством, – и положить их на старое место, тогда они не могут быть в беспорядке. Я вижу, что касательно порядка вы становитесь родною племянницею вашей тетушки.
Они вместе принялись за дело, но присутствие духа еще не совершенно возвратилось к Дине, так что она не думала сказать что-нибудь, и Адам посматривал на нее с некоторым беспокойством. Дина, думал он, была, по-видимому, не совсем довольна им в последнее время – она не была с ним так ласкова и откровенна, как бывала прежде. Он хотел, чтоб она посмотрела на него и была так же довольна, как и он, исполняя это шутливое дело. Но Дина не смотрела на него; ей и легко было избегнуть этого, так как он был высокого роста, и, когда наконец вся пыль была вытерта и у него не было более предлога оставаться с нею, он не мог вынести долее и дружеским голосом сказал:
– Дина, вы недовольны мною за что-нибудь? Скажите! Разве я сказал или сделал что-нибудь такое, что заставляет вас иметь обо мне дурное мнение?
Вопрос удивил ее и облегчил, давая ее чувствам другое направление. Она взглянула теперь на него совершенно серьезно, почти со слезами на глазах, и сказала:
– О, нет, Адам! Можете ли вы это думать?
– Я не могу спокойно переносить мысль, что вы не питаете ко мне такого же дружеского расположения, какое я питаю к вам, – сказал Адам. – И вы не знаете, сколько я ценю самую мысль о вас, Дина. Вот что я думал и вчера, говоря вам, что покорился бы мысли о разлуке с вами, если вы желаете уйти отсюда. Я хотел сказать: мысль о вас так дорога для меня, что я должен быть только благодарен, а не роптать, если вы имеете основание уехать отсюда. Но вы знаете, что мне нелегко расставаться с вами, Дина?
"Адам Бид" отзывы
Отзывы читателей о книге "Адам Бид". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Адам Бид" друзьям в соцсетях.