Том Простофиля пользовался большою милостью на ферме, где играл роль старого шута и за свои практические недостатки вознаграждал себя успешными возражениями. Я воображаю, что его удары были как удары цепа, падающие как ни попало, но тем не менее иногда убивающие насекомое. О них в особенности говорили много во время стрижки овец и сенокоса; но я удерживаюсь от повторения их здесь из опасения, что Томова острота окажется схожею с остротами множества прежних шутов, славившихся в свое время, то есть более временного свойства, не в связи с более глубокими и остающимися отношениями вещей.

Кроме Тома, Мартин Пойзер несколько гордился своими слугами и работниками, с удовольствием думая, что они стоили своей платы и были лучше других во всем имении. Тут был Кестер Бэль, например (вероятно, Бэль, если б знали истину, но его звали Бэль, и он не сознавал, что имел какие-нибудь притязания на пятую букву), старик в плотной кожаной шапке и с сетью морщин на загорелом лице. Был ли кто-нибудь в Ломшейкре, то знал бы лучше свойство всякой фермерской работы? Он был один из неоцененных работников, которые не только могут приложить свою руку ко всему, но которые отличаются во всем, к чему только приложат свою руку. Правда, колени Кестера в это время были согнуты вперед, и он ходил, беспрестанно приседая, словно был из числа самых почтительных людей. Да оно действительно так и было; но я обязан присовокупить, что предметом его уважения было его собственное искусство, к которому он обнаруживал весьма трогательные проявления обожания. Он всегда крыл соломой копны, потому что, если он был в чем-нибудь сильнее, чем в другом, так именно в этом деле, и когда был покрыт последний стог в виде улья, то Кестер, жилище которого находилось довольно далеко от фермы, отправлялся на двор с копнами в лучшей одежде в воскресенье утром и стоял на дороге в приличном расстоянии, любуясь своею собственною работою и расхаживая кругом, чтоб видеть каждый стог с надлежащей точки зрения. Когда он шел приседая, таким образом поднимая глаза на соломенные шишки, сделанные в подражание золотых шаров и украшавшие вершины копен в виде ульев, которые были действительно золотом лучшего качества, вы могли вообразить, что он занимается каким-нибудь языческим совершением почитания. Кестер был старый холостяк; молва шла, что он имел чулки, набитые деньгами; насчет последнего помещик его всегда, при каждой уплате ему жалованья, отпускал шутку, не новую, безвкусную, а добрую старую шутку, которая была говорена много раз уже прежде и всегда хорошо принималась. «Молодой хозяин – веселый человек», – частенько говаривал Кестер: начав свою карьеру тем, что мальчиком пугал ворон при предпоследнем Мартине Пойзере, он не мог свыкнуться и называть царствовавшего Мартина иначе, как молодым хозяином. Я вовсе не стыжусь перед вами, что вспомнил о старике Кестере: я и вы многим обязаны грубым рукам подобных людей, рукам, давно уже смешавшимся с землею, которую они возделывали с такою верностью, бережливо извлекая возможно лучшую пользу из плодов земли и получая в собственное вознаграждение самую незначительную долю.

Далее, в конце стола, против своего господина, сидел Алик, пастух и главный работник, с лоснящимся лицом и широкими плечами, находившийся с стариком Кестером не в лучших отношениях; действительно, их сношения ограничивались ворчанием при удобном случае, потому что, хотя они и немного расходились в мнениях относительно устройства изгородей, проведения канав и обхождения с овцами, между ними существовала глубокая разница в мнении касательно их собственных достоинств. Если Титиру и Мелибею случится быть на одной и той же ферме, то они не будут сентиментально-вежливы друг с другом. Алик действительно далеко не был человек сладкий; в его речи обыкновенно слышалось некоторое ворчание, а его широкоплечая фигура несколько напоминала бульдога, она как бы выражала: «Не трогайте меня, и я вас не трону»; но он был честен до того, что скорее расколол бы зерно, чем взял бы сверх назначенной ему доли, и был так же скуп на добро своего господина, как будто оно было его собственностью, бросал цыплятам весьма небольшие горсточки попорченного ячменя, так как большая горсть болезненно трогала его воображение, представляясь ему расточительностью. Добродушный Тим, возница, любивший своих лошадей, негодовал на Алика за корм; они редко разговаривали между собою и никогда не смотрели друг на друга, даже когда сидели за блюдом с холодным картофелем; но так как это был их обыкновенный образ поведения в отношении ко всему человеческому роду, то мы ошиблись бы в нашем заключении, если б предположили, что они обнаруживали более чем временные выходки неприязненности.

Вы можете видеть, что буколическая сторона Геслопа не принадлежала к совершенно веселому, радостному, вечно смеющемуся разряду, который так очевидно замечается в большей части областей, посещаемых художниками. Кроткое сияние улыбки было редким явлением на лице полевого работника, и редко существовала какая-нибудь постепенность между бычьею важностью и смехом. Да и не всякий работник был так честен, как наш приятель Алик. За этим же самым столом, в числе мужчин мистера Пойзера, сидит этот дюжий Бен Толовэ, весьма сильный молотильщик, но не раз уличенный в том, что набивал свои карманы зерном своего хозяина; а так как Бен не был философом, то это действие едва ли можно было приписать рассеянности. Несмотря на то, хозяин прощал ему и продолжал держать его у себя, потому что Толовэ жили в общине с незапамятных времен и всегда работали на Пойзеров. Я думаю, вообще, что общество не стало хуже от того, что Бенне просидел шесть месяцев на рабочей мельнице, потому что его понятия о воровстве были узки, и исправительный дом, может быть, только расширил бы их. Таким образом, Бен ел в тот вечер свой ростбиф, спокойно размышляя о том, что украл только несколько горошин и бобов для посева в своем огороде, и чувствовал себя вправе, воображая, что подозрительный глаз Алика, все время устремленный на него, был оскорблением его невинности.

Но вот кончили ростбиф и сняли скатерть, оставив славный большой сосновый стол для светлых пивных кружек, пенившихся коричневых кувшинов и светлых медных подсвечников, на которые было приятно смотреть. Теперь должна была начаться великая церемония вечера – жатвенная песня, в которой должны были принять участие все: можно петь в тоне, если кто хочет отличиться, но не должно сидеть с закрытыми губами. Такт быль назначен в три четверти, остальное ad libitum.

Что касается происхождения песни – была ли она в настоящем виде произведением ума одного певца или мало-помалу окончена школой или целым рядом певцов, – я этого не знаю. В ней находится печать единства, индивидуального гения, заставляющая меня склоняться на сторону первой гипотезы, хотя и не закрываю глаз от соображения, что это единство могло скорее произойти от согласия нескольких умов, которое было необходимым условием первобытного общества и чуждо нашему современному сознанию. Некоторые, может быть, думают в первом четверостишии видеть указание на потерянную строку, которую позднейшие певцы, лишенные силы воображения, заменили слабым повторением одной и той же строки; другие же могут скорее утверждать, что самое это повторение очень счастливое и оригинальное и к нему могут быть нечувствительны только самые прозаические умы.

Церемония, находившаяся в связи с песнью, заключалась в выпивании. (Это, может быть, прискорбный факт, но, вы знаете, мы не можем переделать наших предков.) Во время первого и второго четверостиший, пропетых решительно forte, кружки еще не наполнялась.

Here's а health unto our master,

The founder of the feast;

Here's а health unto our master

And to our mistress!

And may his doings prosper

Whate'er lie takes in hand,

For we are all his servants,

And are at his command[21].

Но теперь, непосредственно перед третьим четверостишием и хором, пропетым fortissimo, с выразительными ударами по столу, заменявшими бубны и барабан вместе, кружка Алика была наполнена, и он был обязан осушить ее, прежде чем хор окончил строфу.

Then drink, boys, drink!

And see ye do not spill,

For if ye do, ye shall drink two,

For ‘tis our master's will[22].

Когда Алик успешно прошел сквозь это испытание ловкости в твердой руке, тогда очередь дошла до старика Кестера, сидевшего по правую руку от Алика… и так далее, пока все не выпили священной пинты; под возбуждением хора Том Простофили, плутишка, отважился пролить немного, будто нечаянно, но мистрис Пойзер (уж чересчур услужливая, думал Том) вмешалась и отклонила взыскание наказания.

Человек, который находился бы за дверьми, не понял бы, почему «Пейте ж, ребята, пейте!» повторялось так часто и не переставая; но если б он только вошел в комнату, то увидел бы, что все лица были в то время трезвы, по большей части даже серьезны: для славных фермерских работников это было дело правильное и достойное уважения, все равно что для изящных леди и джентльменов улыбаться и кланяться за их рюмками вина. Бартль Масси, уши которого были несколько чувствительны, вышел посмотреть, каков был вечер, при самом начале церемонии; и он до тех пор продолжал наслаждаться погодою, пока молчание, продолжавшееся уже пять минут, объявило, что «Пейте ж, ребята, пейте!» едва ли снова возобновится раньше будущего года. К немалому сожалению мальчиков и Тотти, для них тишина казалась очень скучною после славных ударов по столу, в которых принимала участие и Тот-ти, сидевшая у отца на коленях, своею небольшою силенкой и своим небольшим кулачком.

Однако ж когда Бартль снова вошел в комнату, то оказалось, что у всех проявилось желание услышать после хора соло. Нанси объявила, что Тим-возница знал песню и всегда пел как жаворонок в конюшне; на что мистер Пойзер поощрительно сказал: «Ну-ка, Тим, спой нам что-нибудь». Тим принял застенчивый вид, тряхнул головой и сказал, что не может петь, но поощрительное приглашение хозяина нашло отголосок во всех сидевших за столом. Это был удобный случай прервать молчание. Все могли сказать: «Ну же, Тим», за исключением Алика, который никогда не вдавался в бесполезный разговор. Наконец, ближайший сосед Тима, Бен Толовэ стал придавать выразительность своей речи подталкиванием локтем, на что Тим, несколько рассвирепев, сказал:

– Да оставишь ли ты меня в покое? А то я заставлю тебя пропеть песню, которая не совсем-то придется тебе по вкусу.

Терпение добродушного возницы имеет свои пределы, и Тима нельзя было убеждать далее.

– В таком случае, Давид, тебе следует петь, – сказал Бен, желая показать, что вовсе не был расстроен этим поражением. – Спой: «Моя любовь есть роза без шипов».

Эротик Давид был молодой человек с бессознательным, рассеянным выражением, причиною которого, вероятно, было скорее сильнейшее косоглазие, нежели нравственный характер. Он не остался равнодушен к приглашению Бена, а покраснел, засмеялся и тер рукавом по рту, что могло служить признаком согласия. В продолжение некоторого времени общество, казалось, совершенно серьезно желало слышать пение Давида. Но тщетно. Весь лиризм вечера был еще в это время в запасе эля, и его нельзя было вызвать оттуда, пока существовал этот запас.

Между тем разговор, который вели за столом на главном месте, принял политический оборот. Мистер Крег не отказывался потолковать иногда и о политике, хотя больше гордился умным обзором событий, чем точностью сведений. Он видел так далеко за пределы самых фактов какого-нибудь случая, что, право, было совершенно излишне знать их.

– Сам-то я вовсе не читаю газет, – говорил он в этот вечер, набивая трубку, – хотя очень легко мог бы читать их, потому что мисс Лидия получает их и в одну минуту перечитывает все. Но этот Мильз сидит себе в углу у камина и читает газету, почитай что, с утра до вечера, и когда кончит, то станет еще пустоголовее, чем был при начале. Его голова вся набита делами о мире, о котором вот говорят теперь; он все читал да читал, и думает, что вычитал до дна. «Ну уж, Господь с вами, Мильз, – говорю, – ведь вы видите в этом деле столько же, сколько можете видеть в сердцевине картофеля. Я скажу вам, в чем дело; вы думаете, что это будет славная вещь для страны, и я не против этого – заметьте мои слова, я не против этого. Но, по моему мнению, те, которые находятся в главе управления нашей страны, самые худшие неприятели для нас, хуже самого Бони и всех монсеньоров, следующих за ним. Ведь эти монсеньоры, вы можете сразу нанизать с полдюжины их, как лягушек».

– Правда, правда, – сказал мистер Пойзер, прислушивавшийся с видом глубокого знания и назидания, – ведь они, кажется, во всю свой жизнь не едят говядины, один только салат по большей части.

– И я говорю Мильзу, – продолжал мистер Крег, – и вы никогда не заставите меня поверить, что такие иностранцы могут нам сделать и вполовину столько вреда, сколько эти министры со своим дурным управлением? Если б король Георг разогнал их всех и принялся править сам, тогда он увидел бы, что все пошло бы в порядке. Он снова мог бы взять Ваську Питта, если б захотел; но я не вижу, чтоб нам была какая-нибудь нужда иметь еще кого-нибудь, кроме короля, да парламента. Я вам скажу, что все зло и проистекает от этого гнезда министров.