Под ногами македонских фаланг дрожала земля. Мой отец вел за собой целый лес колышущихся копий и никогда не отступал. В Пеллу он возвращался только во время больших праздников. Увенчанный лавровым венком, в сандалиях из золотых ремешков, он восседал на троне, как Зевс на Олимпе. Волосы и борода Филиппа выгорели на солнце, кожа задубела на ветру, привычные к копью и мечу руки бугрились мускулами. Он любил прилюдно насмехаться надо мной, говорил, что я тощий и глупый, как девчонка. Хватал меня за руку, клал мою ладонь на свои шрамы и восклицал, что научит мужеству и стойкости.

Оргии больше не утоляли его жажды наслаждений. Филипп держал львов и устраивал гладиаторские бои на арене. Он брал меня с собой, чтобы закалить мой дух. Страшные звери рычали и бросались на невольников в набедренных повязках. Мало кто мог удержать в руках оружие и справиться со львицами, куда более свирепыми, чем самцы. Мой отец смеялся. Он тянул шею и вскакивал, когда дверь раздирал очередному рабу брюхо. Я сидел рядом и не испытывал страха. Олимпия научила меня не бояться. Она говорила: когда начинается буря, нужно хранить спокойствие и держаться за землю. Потому что землю ничто не может пошатнуть или разрушить. Земля — источник силы. Наш предок Ахилл был неуязвим на земле. Когда последний бой заканчивался, отец сплевывал, запускал руку мне в волосы и смачно хохотал. Солнце садилось, и праздник начинался. Царь быстро напивался и обращал свою ярость на меня. Он размахивал кубком и мечом, кричал, что я ублюдок, и вопрошал, обращаясь к друзьям, кто мой отец. Голос его гремел, воины смеялись, каждый объявлял, что я — его дочь.

Я повзрослел. Я больше не плакал. Я учился противостоять страданию. Однажды раб убьет львов. Однажды Александр прикончит тирана.

Пресытившись телом царицы и разбив ей сердце, Филипп оставил ее. Избавившись от преследований мужа, Олимпия укрылась на женской половине. Она привязалась к юной рабыне и держала ее в своих покоях. У Оливии была нежная бледная кожа. Ее алые губы ласково скользили по лицу моей матери, и та забывала о вынужденном заточении.

Как-то раз пьяный царь встретил Оливию в саду и взял ее силой. Окровавленная, опозоренная рабыня утопилась в пруду — ведь она так гордилась своей красотой и чистотой. Олимпия обезумела от горя, гнева и ненависти. Она била себя в грудь, рвала на себе волосы, проклинала царя, потом кинулась босиком к крепостной стене и хотела броситься вниз. Солдаты удержали Олимпию. Царь приказал запереть ее. Поползли слухи, что царица сошла с ума.

Я вернулся из школы, чтобы побыть с матерью. Она меня не узнала. Я опустился перед ней на колени, позвал по имени, но она не откликнулась. В грязной тунике, со спутанными волосами, она как будто бредила. Я положил руку ей на лоб. Она вздрогнула, попыталась оттолкнуть мою ладонь. Я сидел неподвижно, стараясь передать ей свою мысль. В глазах Олимпии зажегся свет, она заплакала. Я притянул мать к себе, и она покинула тюрьму, куда сама себя заключила. Олимпия вернулась в свои покои и легла на ложе, опустевшее без Оливии. Она прижалась ко мне и оросила слезами мою грудь, но я остался равнодушным. Я повзрослел, научился драться, владеть мечом и заработал первый шрам. Я больше не знал жалости.

Зачем страдать? К чему радоваться? Почему женщины и дети плачут? Для чего мужчины напиваются и совокупляются?

Аристотель не отвечал на мои вопросы. Стояла теплая, беззвездная, напоенная ароматами ночь. Стрекотали цикады.

— Ты — звезда во мраке, — произнес наконец Аристотель. — Ты черный, красный, желтый, зеленый, фиолетовый, белый, синий, из этих семи цветов Демиург создал мир звезд.

Я смотрел во все глаза и видел на небе загадочные огни. Существа, похожие на бабочек, светлячков и птиц — прозрачные, непроницаемые, искрящиеся, — касались меня, присаживались на миг на плечо и тут же улетали.

Отец хотел сделать из меня воина. Мать повторяла как заклинание, что я — сын бога. Аристотель надеялся воспитать милосердного и справедливого правителя. Я не желал становиться ни одним из трех Александров.

Написанные на папирусе книги поведали мне о пирамидах, сфинксах и кораблях с багряными парусами. Моей судьбой станут океаны, пустыни, леса, горы и вулканы.

Без Гомера мир не узнал бы о подвигах героев. Без него цари не ведали бы бессмертия. Я, Александр, разрешусь грандиозными пейзажами, величественными городами и выдающимися соратниками. У них будет оружие, какого никто прежде не имел, великолепные лошади и особый язык. Они отправятся покорять солнце. В бешеной скачке они забудут и голод, и жажду. Им будут неведомы слухи и наветы. Они забудут о покоренных городах и разбитых сердцах. Они полетят, обгоняя друг друга, все быстрее и быстрее, чтобы добраться до края земли.

Я стану поэтом.


Мое тело менялось. Мое тело причиняло мне страдания. Я стоял, обнаженный, на берегу реки, и меня смущало внимание плескавшихся в водопаде солдат. Я больше не был хрупким, как девочка. Мои плечи, бедра и ягодицы налились мускулами благодаря тренировкам. Лицо, обрамленное каштановыми локонами, утратило детскую округлость. Я бросился в воду, чтобы спрятаться от нескромных взглядов. Гефестион прошептал, что командир фаланги приглашает нас поучаствовать в водном сражении. Мною овладели стыд и возмущение, и я кинулся бежать вдоль берега. Качался под ветром тростник, стрижи пикировали на воду и тут же вспархивали вверх, укрываясь в ветвях деревьев. У меня в душе поселилась невыразимая боль. Что-то должно было произойти, я предчувствовал это с ужасом и восторгом.

Гефестион неусыпно следил за мной и, если я заговаривал с другими, начинал злиться, дулся целыми днями, но всегда возвращался. Другие воспитанники школы, те, что вечно насмехались надо мной, теперь искали возможности угодить, поддавались в поединках и по очереди просили потереть им спину в банях. Только Кратерос продолжал задираться, плевал мне в лицо, старался ударить побольнее. Его безразличие заводило меня. Я вился вокруг него, улыбался, бросал пылкие взгляды, приводя Гефестиона в ярость. Двое юношей схватились безо всякой видимой причины, в воздухе сверкнули мечи, они были готовы убить друг друга. Я стоял, прислонясь к колонне, и равнодушно наблюдал за поединком.

Я понял, что красив. Я отличался от этих юношей, рожденных для военных походов и убийств, у меня не было ничего, кроме красоты, чтобы защитить себя, чтобы быть принятым в мир мужчин. Я старался понравиться всем, кого встречал на своем пути. Нравиться — значит уклоняться и подавлять.

Я понял, что изменился, в тот день, когда вернувшийся из похода в Пеллу Филипп молча взглянул на меня и, против обыкновения, не произнес ничего оскорбительного. На пиру он усадил меня рядом с собой и осыпал похвалами. По его приказу в зал привели ослепительно белого жеребца Буцефала. Это был воистину царский подарок.

Филипп велел мне позировать обнаженным его скульпторам. Под их умелыми руками глина становилась ртом, локонами, торсом и бедрами. Я сливался воедино с солнцеликим Аполлоном. Мы сделаем так, что в Македонии и Греции будет торжествовать закон совершенства. Филипп являлся взглянуть, как продвигается работа, ходил вокруг статуи, покидал мастерскую, возвращался и застывал в созерцательной позе.

Он молил меня о поцелуе. Требовал раскрыть ему объятия. Наседал на меня, едва не душил, падал на колени, когда я с негодующим криком его отталкивал. Мой отказ доводил Филиппа до пароксизма желания. Он осыпал меня дарами. Звал на все пиры и празднества. Называл будущим царем Македонии, сажал рядом с собой на трон, наливал вино с услужливостью влюбленной женщины.

Все это мне льстило, но и вызывало омерзение. Его страсть смягчала мою ненависть, одновременно распаляя ее. Я ощущал невероятное презрение к человеческому телу и людям, одержимым плотью. Я не знал, что во мне нарождалось, не понимал, сила это или слабость, но одно не вызывало сомнений: у моей красоты есть цена и я стану высшим существом, если я научусь ею пользоваться.

Все было предметом торга! Я отдавал, только если получал что-то взамен. Филипп — царь, ни в чем ни от кого не знавший отказа, втянулся в игру, где мы поменялись ролями. Я стал его тираном, он упивался своим порабощением. Чтобы увидеть меня обнаженным, ему приходилось бросать к моим ногам золотую посуду, оружие, драгоценности — все сокровища, которые он силой отнял у греков, проливая свою и чужую кровь, рискуя жизнью. Очень скоро мне это надоело. Я смотрел на золото с пренебрежением. Мое недовольство возбуждало его еще сильнее, он был готов на все ради моей улыбки.

Я сумасбродничал, требуя в подарок трехрогого быка, египетскую мумию, засушенную голову, эмбрион, извлеченный из утробы взятой в плен невольницы. Когда игра мне надоедала, я уподоблялся сошедшему с небес Аполлону и равнодушно отдавался царю и его сотоварищам. За долгий поцелуй Филипп обещал мне трон. Я безумствовал, но пустоголовым мечтателем никогда не был.

От Филиппа я хотел унаследовать одно — его силу.

Я ждал.


Художники, неустанно ищущие образец божественной красоты, забыли о крепких телах атлетов ради моего мускулистого изящного тела и тонких черт моего лица.

Я смотрелся в зеркало и не видел в нем ни робкой девочки с косами, ни маленького грустного мальчика, мечтавшего стать Гомером. На меня смотрел юный принц с гордым орлиным носом и твердым подбородком. У принца были большие наивные зеленые глаза, зачаровывавшие могучих македонских воинов, и восхитительно свежие губы, предмет вожделений всех греков. Сильные плечи, выпуклая грудь, тонкая талия, упругий живот и мускулистые ягодицы имели гармоничные очертания и мягкие, как у женщины, пропорции. Превратившись в произведение искусства, я стал всеобщим достоянием, недостижимым для сонма смертных.

Возможно ли, что порок и преступления сделали мое тело совершенным? Одержимый ненавистью, терзаемый жаждой мести, привыкший к пыткам, хохочущий над трупами, обезглавленными себе на потеху… как мог я выглядеть таким чистым?

Неужто лицо человека — всего лишь маска Комедии, прикрывающая трагедию души, а тело — мраморная статуя, служащая людям и богам?

С Аристотелем я вел себя как усердный и умный ученик. С отцом — как палач и шлюха. С товарищами по школе — как властный хозяин и угодливый любовник. В отношениях с Гефестионом я уподоблялся ревнивой женщине, осыпая его упреками, чтобы заставить страдать.

Я привык к своей многоликости. На свете существовало ровно столько Александров, сколько было влюбленных в меня, околдованных моим лицом мужчин и женщин.

Парис похитил Елену, и греки десять лет воевали с троянцами. Ахилл убил Гектора и сам был убит. Побежденному Приаму перерезали горло, а победителя Агамемнона убила собственная жена. Красота — вечная добыча силы. Из мохнатой гусеницы я превратился в прекрасную бабочку. Я как щитом заслонился образом маленькой беззащитной девочки. Моя красота укротила Филиппа. Моя красота заставила юношей драться друг с другом и давать обеты верности. Моя красота заставляла плакать Гефестиона и обманывала Аристотеля. Она выставляла себя напоказ, предлагала, ускользала, тревожила.

Красота была моим оружием, и я ее ненавидел.

Ненависть к красоте была моей броней. Отвращение к себе делало меня нечувствительным к боли.

Филипп приучил меня шпионить, Олимпия — строить заговоры. Я недрогнувшей рукой убивал по приказу царя любовников, которых он подозревал в измене. Я учился быть безжалостным, чтобы защитить свое нежное девичье сердце и мечтательную душу поэта.

Я плохо спал и по утрам чувствовал себя измученным и разбитым. Я позировал обнаженным — художники должны были увековечить и явить народам идеал красоты и совершенства. Я буду управлять миром уродства и жестокости с помощью лучезарном улыбки и безмятежного взора. Все в Пелле стали моими любовниками. Все были моими рабами. Все хотели умереть за меня, все клялись отдать за меня жизнь.

Угодливость и бессильные слезы матери выводили меня из себя. Теперь я ненавидел ее сильнее, чем когда-то Филиппа. Покуда моя мать жива, я буду помнить, что она превратила меня в орудие борьбы с мужем-тираном. Где бы я ни находился, она пребудет в моей душе и не устанет изливать горечь и обиды на мужчин. Мать знала мою тайну. Она была зеркалом, в которое я смотрелся и ужасался своему отражению.

Кто я? Какой я?

Чего во мне больше — силы или слабости?


Помнишь ли ты, Гефестион, наши юные годы, когда мы носились по лесам, как оленята?

Помнишь ли ты, Гефестион, наше первое объятие?

Помнишь ли тот солнечный луч, что проникал в храм через главные врата и бросал нам под ноги ковер света!

Закатное солнце окрашивало твои белые одежды в цвет киновари, ты краснел, улыбался и отворачивал голову, когда я пытался поцеловать тебя. Я прижал тебя к полу у ног Аполлона, протянул руку, и туника соскользнула с твоего плеча. Ты хотел вырваться, и я тоже оказался обнаженным. Тебе исполнилось пятнадцать, я был еще моложе. Ты не знал, что волосатые тела зрелых мужчин были мне знакомы во всех подробностях и твоя юная гладкая кожа вызвала смятение в моей душе. Твои губы набухли. Расширившиеся зрачки приковывали к себе мой взгляд, завораживали. Я заставил тебя перевернуться. Ты обхватил руками щиколотки Аполлона. Ты плакал, подарив мне первый восторг наслаждения.