— Я говорю, что будет время в гостиной, чтобы сделать из меня предмет насмешек и сломить меня, и не слишком благородно преследовать меня до моей комнаты вашей победой.

— Вы меня прогоняете, Мадлен? — спросила Антуанетта со слезами в голосе.

Мадлен не ответила. Ответить было бы слишком большой жестокостью, и Антуанетта вышла, рыдая.

Господин д'Авриньи обнял ее, в то время как Амори, пораженный этой сценой, продолжал неподвижно сидеть в своем кресле.

— Иди, дитя, иди, дочь моя, бедная Антуанетта! — сказал он ей вполголоса.

— О, отец, отец! — шептала она. — Я очень несчастна.

— Ты не это хотела сказать, и не это ты должна сказать, — возразил господин д'Авриньи. — Ты должна была сказать, что Мадлен несправедлива, но это говорит не Мадлен, а лихорадка. Не надо ее обвинять, ее нужно жалеть. Выздоровев, она образумится; тогда она будет раскаиваться в своем гневе и попросит прощения за то, что была несправедлива.

Мадлен услышала шепот двоих, она подумала, что это Антуанетта и Амори. Тогда она резко толкнула дверь, которую Антуанетта не успела закрыть.

— Амори! — сказала она коротко и повелительно, не глядя в комнату.

Когда Амори встал, она увидела, что он был один, в то время как в глубине комнаты были Антуанетта и ее отец. Эти голоса, которые она услышала, принадлежали господину д'Авриньи и его племяннице.

Мадлен покраснела, в то время как Амори, взяв ее за руку, вернулся с ней в будуар.

— Дорогая Мадлен, — произнес Амори голосом, в котором невозможно было не услышать самую глубокую тревогу, — во имя Бога, что с вами? Я вас не узнаю.

Весь ее гнев прошел, она упала в кресло и заплакала.

— О, о, — сказала она, — я очень злая, не правда ли, Амори? Вот о чем вы думаете… вот о чем вы не осмеливаетесь мне сказать!.. Да, я ранила в сердце мою бедную Антуанетту, и я заставляю страдать всех, кто меня любит! Да, все мне причиняет боль, Амори, даже неодушевленные предметы; то, что меня ранит, заставляет меня страдать: мебель, о которую я ударяюсь; воздух, которым я дышу; слова, с которыми ко мне обращаются; вещи, самые безразличные и самые лучшие.

Когда все мне улыбаются, когда я обрела свое счастье… откуда эта горечь, что идет от меня ко всему, к чему я прикасаюсь? Почему мои раздраженные нервы обижаются на все: на день, на ночь, на молчание, на шум? То я впадаю в черную меланхолию, то я впадаю в гнев без причины и без цели.

Если бы я была больной или несчастной, я не удивилась бы, но ведь мы счастливы, не правда ли, Амори? Ах, скажите мне, что мы счастливы… Я люблю тебя, ты любишь меня, через месяц мы соединимся навсегда!

— О чем просить двум избранникам Бога, который дал им возможность устроить свою жизнь по своему желанию?

— О, — молвила она, — я хорошо знаю, что ты мне все прощаешь, но Антуанетта, моя бедная Антуанетта, с которой я обращаюсь так жестоко…

— Она не сердится на тебя, как и я, моя бедная Мадлен, и я тебе отвечаю за нее… Боже! Разве у нас всех не бывают моменты скуки и печали? Не мучайся из-за этого, заклинаю тебя. Дождь, гроза, облако на небе вызывают недомогание, какое мы не можем объяснить, и могу ли я объяснить причину изменения нашего морального климата?

— Входите, мой дорогой опекун, входите, — продолжал Амори, заметив отца Мадлен, — скажите ей, что мы знаем слишком хорошо, что она добра по характеру, поэтому ее капризы нас не ранят, а плохое настроение нас не беспокоит.

Но господин д'Авриньи, не отвечая, подошел к Мадлен, посмотрел на нее внимательно и нащупал пульс.

— Дорогое дитя! — сказал он после минутного молчания, и легко было понять, что все его способности сосредоточились на исследовании, которым он занимался. — Дорогое дитя! Я прошу тебя о жертве! Послушай, Мадлен, — продолжал он, прижав ее к сердцу, — нужно, чтобы ты обещала твоему старому отцу не отказывать ему в том, о чем он тебя попросит.

— Ах, Боже, отец! — вскрикнула Мадлен. — Ты меня пугаешь.

Амори побледнел, так как в умоляющем тоне господина д'Авриньи заключался страх.

Последовало молчание, и это время, несмотря на усилия, которые доктор делал, чтобы никто не понял его ощущений, лицо господина д'Авриньи все-таки мрачнело.

— Прошу тебя, отец, говори, — произнесла дрожащая Мадлен, — скажи, что нужно, чтобы я сделала? Я больна серьезнее, чем я думала?

— Моя любимая дочь! — возразил господин д'Авриньи, не отвечая на вопрос Мадлен. — Я не осмелюсь тебя просить совсем не появляться на этом балу, что было бы более благоразумным, но если я попрошу об этом, ты скажешь, что я требую слишком многого. Я умоляю тебя, Мадлен, обещать мне совсем не танцевать… особенно вальс… Ты не больна, но ты слишком нервная и слишком беспокойная, чтобы я мог позволить тебе развлечения, которые возбудят тебя еще больше.

— О, папа, но как ужасно то, о чем ты меня просишь! — воскликнула Мадлен недовольно.

— Я не буду ни танцевать, ни вальсировать, — сказал ей совсем тихо и живо Амори.

Как и говорил Амори, Мадлен, которую иногда лихорадка выводила из себя, была сама доброта. Эта самоотверженность всех, кто ее окружал, глубоко се тронула.

— Ну ладно, посмотрим, — сказала она с глазами полными слез от умиления и сожаления, в то время, как нежная улыбка появилась и почти тотчас исчезла с ее губ, — посмотрим, я жертвую собой: разве мне не нужно искупить свою злость немедленно и доказать вам, что я не всегда капризна и эгоистична. Отец, я не буду ни танцевать, ни вальсировать.

Господин д'Авриньи вскрикнул от радости.

— Мой дорогой Амори, — продолжала Мадлен, — так как надо прежде всего уважать привычки света и соблюдать приличия общества, я вам разрешаю танцевать и вальсировать, сколько вы пожелаете. Но не слишком часто, а время от времени вы согласитесь разделить со мной пассивную роль, к которой меня приговаривают отцовские чувства и его обязанности доктора?

— О, дорогая Мадлен, спасибо, сто раз спасибо! — вскричал господин д'Авриньи.

— Ты очаровательна, и я люблю тебя до безумия! — сказал ей совсем тихо Амори.

Слуга доложил им, что первые кареты начали въезжать во двор.

Пора было идти в гостиную, но Мадлен захотела прежде всего, чтобы пошли за Антуанеттой. При первых же произнесенных ею словах, выражавших это желание, портьера тихо приподнялась, и Антуанетта появилась с красными глазами, но с улыбкой на губах.

— Ах, моя бедная, дорогая сестра! — сказала ей Мадлен и подошла к кузине. — Если бы ты знала…

Но Антуанетта не позволила ей закончить: она бросилась Мадлен на шею и, целуя ее, не дала произнести ни слова.

Примирение состоялось, и обе девушки пошли на бал, держась за руки! Мадлен, очень бледная, еще более изменившаяся, Антуанетта, уже оживленная и радостная.

XVII

Сначала все шло хорошо.

Мадлен, несмотря на свою подавленность и бледность, была так красива и изящна, что оставалась королевой праздника. Только Антуанетта, полная движения, блеска и здоровья, имела право разделить ее королевскую власть.

Впрочем, при первых же звуках музыки Мадлен испытала тот притягательный эффект, исходящий от пылкого и умело руководимого оркестра.

Ее лицо разрумянилось, появилась улыбка, и силы, которые она десять минут тому назад напрасно искала, казалось, возродились, как бы по волшебству.

Затем что-то оживило сердце Мадлен, наполнило ее несказанной радостью. Каждому входившему значительному лицу господин д'Авриньи представлял Амори как своего зятя, и все, кому об этом объявляли, бросали взгляды на Мадлен и на Амори, и, казалось, эти взгляды говорили, как будет счастлив тот, кто станет супругом такой прелестной девушки.

Со своей стороны, Амори сдержал слово, данное Мадлен, он с большим перерывом танцевал два или три контрданса с двумя или тремя женщинами: совсем не приглашать танцевать было бы невежливо.

Но во время этих перерывов он постоянно возвращался к Мадлен, она очень тихо его благодарила легким пожатием руки, а вид ее говорил ему, как она счастлива.

Время от времени Антуанетта тоже подходила к своей кузине, как вассалка, оказывая почести королеве, справляясь о ее здоровье и смеясь с нею над людьми с несчастной внешностью, которые на самых элегантных балах, кажется, нарочно появляются, чтобы предоставить танцорам, не знающим, о чем говорить, тему для разговора.

После одного из таких визитов Антуанетты к своей кузине, Амори, стоявший рядом с Мадлен, сказал ей:

— И теперь, моя великодушная красавица, чтобы полностью искупить вину, могу ли я потанцевать с Антуанеттой?

— С Антуанеттой? Но, конечно, — сказала Мадлен, — я об этом не подумала, и вы правы, она хотела бы от меня получить на это разрешение.

— Как! Она хотела этого!

— Конечно, она сказала бы, что это я помешала вам ее пригласить.

— Ах, какая мысль! — воскликнул Амори. — И как вы могли подумать, что подобная безумная мысль пришла в голову вашей кузине?

— Да, вы правы, — сказала Мадлен, стараясь изо всех сил засмеяться, — да, это было бы нелепо с ее стороны, но как бы то ни было, вы прекрасно сделали, решив ее пригласить. Идите, не теряйте времени, вы видите, как ее окружили.

Амори, не уловив в ее голосе горечи, сопровождавшей эти слова, понял ее буквально и не замедлил увеличить окружение Антуанетты, затем после довольно долгих переговоров с ней он вернулся к Мадлен, глаза которой не покидали его ни на миг.

— Ну, — сказала Мадлен с самым простодушным видом, который она сумела принять, — на какой контрданс?

— Но, — ответил Амори, — если ты королева бала, то Антуанетта — заместительница королевы, и, кажется, я прибыл слишком поздно: танцоры толпятся около нее, и ее блокнот так перегружен, что нельзя туда внести еще одного.

— Вы не будете танцевать вместе? — живо спросила Мадлен.

— Может быть, по особой милости, и так как я пришел от твоего имени, она собирается обмануть одного из своих обожателей, моего друга Филиппа, я думаю, и она мне назначила номер пять.

— Номер пять? — сказала Мадлен.

Она сосчитала и сказала:

— Это вальс.

— Возможно, — безразлично ответил Амори.

В это время Мадлен была рассеянна, озабочена; на все, что ей говорил Амори, она едва отвечала: ее глаза не покидали Антуанетты, которая от шума, света, движения пришла в свое обычное состояние — живая, смеющаяся и окруженная поклонниками, и казалось, что она, легкая и грациозная, как Сильфида[57], излучала вокруг себя живость и веселье. Филипп холодно смотрел на Амори. Оскорбленное достоинство заставляло его принять решение не ехать на бал, но тогда на следующий день он не смог бы сказать:

— Я был на балу, который господин д'Авриньи дал в честь замужества своей дочери. — И он пошел.

Однако после того, что произошло, он почувствовал себя обязанным быть услужливым по отношению к Антуанетте, холодным по отношению к Мадлен.

К несчастью, так как Амори сохранил его тайну, ни та, ни другая из девушек не знали о его разочаровании, и его сдержанность была не замечена, как и его учтивость.

Господин д'Авриньи наблюдал издалека за своей дочерью. В перерыве между контрдансами он подошел к ней.

— Ты должна идти к себе в комнату, — сказал он Мадлен, — тебе нехорошо.

— Наоборот, очень хорошо, отец, я вас уверяю, — сказала Мадлен прерывистым голосом и с растерянной улыбкой, — впрочем, бал меня бесконечно развлекает и я хочу остаться.

— Мадлен!

— Отец, не требуйте, чтобы я его покинула, прошу вас, вы ошибаетесь, если думаете, что я страдаю; я никогда не чувствовала себя лучше, чем теперь.

По мере того, как вальс, обещанный Амори, приближался, Антуанетта, со своей стороны, смотрела на Мадлен с беспокойством; иногда взгляды девушек встречались, и в то время, как Антуанетта опускала голову, что-то вроде молнии сверкало в глазах Мадлен.

Что касается господина д'Авриньи, то он ни на минуту не терял из поля зрения свою дочь; он заметил с беспокойством это странное пламя, что пылало в ее глазах и, казалось, пожирало слезы, он следил за первыми подрагиваниями, которые она не могла сдержать; наконец, он не смог больше наблюдать это, подошел к ней, взял ее за руку и голосом, полным печали и бесконечной боли, произнес:

— Мадлен, тебе что-нибудь нужно? Делай, что хочешь, дитя, это будет лучше, чем скрывать страдание, как ты делаешь.

— На самом деле, отец, — воскликнула Мадлен, — вы позволяете делать, что я хочу?

— Увы, так нужно.

— Вы позволите мне танцевать вальс один только раз, единственный раз, с Амори?

— Делай, что хочешь! — повторил еще раз господин д'Авриньи.

— Итак, Амори, — воскликнула Мадлен, — следующий вальс, не правда ли?