— Ты ведь подумал, мой дорогой, что мы уже встали, нет, мы еще не ложились, понимаешь? А вот теперь мы идем спать. Мы трое… а трое и трое, это уже шестеро… мы провели ночь у Альбера, мы весело пировали, и вот мы благоразумно возвращаемся пешком, чтобы освежиться, к нашим домашним очагам.

— Что подтверждает, — заговорил третий, немного более пьяный, чем другие, — глубину и истинность политического афоризма господина Талейрана:


«Когда все всегда счастливы…»


Амори растерянно смотрел на них и слушал, ничего не понимая.

— А теперь, Амори, — сказал первый, — твоя очередь объяснить столь ранний выход и исчезновение на два месяца.

— О, но я знаю, господа, — воскликнул второй, — я припоминаю, а это свидетельствует (о чем я вам толкую целый час), что хотя я один выпил в два раза больше, чем вы оба, я трезвее вас, и я припоминаю, что Амори болен от страсти к дочери доктора д'Авриньи.

— Да, кстати, если у меня хорошая память и если его будущий тесть не обманул нас, то именно сегодня, одиннадцатого сентября, Амори должен был взять в жены прекрасную Мадлен.

— Да, но ты забываешь, — сказал второй, — что как раз сегодня она упала без сознания на руки нашего друга.

— Вот как! Надеюсь, что…

— Нет, господа, — ответил Амори.

— Она выздоровела?

— Она умерла.

— Когда же?

— Час назад.

— Боже! — воскликнули все трое, на мгновение застыв.

— Час назад, — заговорил Альбер, — бедный друг, а я собирался пригласить тебя позавтракать с нами сегодня утром…

— Это невозможно, у меня другое приглашение, я прошу вас присутствовать со мной на похоронах Мадлен.

И, пожав им руки, он удалился.

Три друга переглянулись.

— Он сумасшедший, — сказал один.

— Или очень силен духом! — сказал другой.

— Это одно и то же, — добавил Альбер.

— Неважно, господа, — заговорил первый, — я должен признаться, что вдовство влюбленного и разговор с ним не очень вдохновляет после вечеринки.

— Ты пойдешь на похороны? — спросил второй.

— Мы не можем не пойти, — сказал Альбер.

— Господа, господа, — воскликнул первый, — не забудьте, что завтра Гризи[70] поет в «Отелло».

— Верно. Итак, господа, мы зайдем в церковь, чтобы показаться. Амори нас заметит, и этого достаточно.

И все трое отправились дальше, раскуривая сигары, погасшие во время разговора.

Тем временем Амори, покинув своих друзей, стал обдумывать мысль, которая уже давно жила в нем, но еще неясная и неуверенная.

Он хотел умереть.

Мадлен умерла. Что ему было делать на этом свете? Какое желание, какое чувство могло привязать его к жизни?

Потеряв свою любимую, разве он не потерял свое будущее? Он должен был последовать за ней, он уже двадцать раз говорил это сам себе.

— Из двух — одно, — говорил Амори, — или вторая жизнь есть, или ее нет.

Если есть вторая жизнь, я найду Мадлен, и радость и счастье вернутся ко мне.

Если же ее нет, мое горе утихнет, мои слезы иссякнут; и в первом, и во втором случае я выиграю. Я ничего не теряю, кроме жизни.

Когда Амори принял это решение, он ощутил спокойствие, почти радость.

Поскольку это бесповоротное решение было принято, не осталось никаких причин, чтобы прекратить свои обычные занятия и не вмешиваться в привычный ход жизни.

Он не хотел, чтобы, когда распространится слух о его смерти, люди говорили, что он убил себя бездумно, бессмысленно, в момент отчаяния.

Напротив, он хотел, чтобы люди знали, что это следствие обдуманного шага, доказательство силы, а не слабости.

Вот что сделает Амори.

Сегодня он приведет в порядок свои дела, оплатит счета, напишет завещание, нанесет визит самым близким друзьям, сообщит им, что собирается совершить долгое путешествие.

Завтра, торжественный и спокойный, он будет присутствовать на похоронах своей любимой; вечером он пойдет послушать из глубины своей ложи последний акт «Отелло», который так любила Мадлен, эту лебединую песню, этот шедевр Россини.

Искусство — это удовольствие суровое и прекрасно готовит к смерти.

Покинув оперу, он вернется к себе и застрелится.

Заметим, прежде чем продолжать повествование, что у Амори было искреннее сердце и прямая душа, и он продумывал детали своей кончины совершенно честно и без всякой задней мысли; он даже не замечал некоторую вычурность задуманного плана и не думал, что можно умереть гораздо проще.

Он был в том возрасте, когда все, что он собирался сделать, казалось ему очень простым и величественным. А вот и доказательство. Убедив себя, что ему осталось всего лишь два дня, он подавил свое горе, вернулся к себе и, разбитый различными чувствами и сильной усталостью, крепко уснул.

В три часа он проснулся, тщательно оделся, нанес намеченные визиты, оставил карточку отсутствующим, рассказал друзьям о задуманном путешествии, обнял двух-трех человек, пожал руки другим и вернулся домой. Он ужинал один, так как ни господин д'Авриньи, ни Антуанетта не показывались весь день. Его спокойствие было так ужасно, что слуги спрашивали себя, не сошел ли он с ума.

В десять часов он вернулся в свой особняк на улице Матюрен и начал составлять свое завещание. Половину состояния он оставлял Антуанетте, сто тысяч франков — Филиппу, который каждый день, вплоть до последнего, приходил справляться о здоровье Мадлен, остальное распределил на различные пожертвования.

Затем он взял свой дневник, продолжил прерванные записи, описав все, вплоть до последнего часа, не забыл написать о своих роковых намерениях, оставаясь по-прежнему спокойным. Рука его не дрожала, почерк не изменился, строчки ложились ровно.

Именно для того, чтобы проделать все это, он проспал часть дня.

В восемь часов утра все дела были закончены.

Амори взял свои пистолеты, зарядил каждый двумя пулями, спрятал их под пальто, сел в экипаж и отправился к господину д'Авриньи.

Господин д'Авриньи еще не покидал комнату своей дочери.

На лестнице Амори встретил Антуанетту, она хотела вернуться к себе, но он удержал ее за руку, ласково привлек к себе и, улыбаясь, поцеловал в лоб.

Антуанетта замерла, испуганная подобным спокойствием, взгляд ее проводил Амори до дверей его комнаты.

Амори положил пистолеты в ящик своего стола, закрыл его и положил ключ в карман.

Затем он оделся для церемонии похорон.

Закончив туалет, Амори пошел вниз и оказался лицом к лицу с господином д'Авриньи, тот провел эту ночь у ложа своей умершей дочери, как он проводил предшествующие ночи у постели живой.

У бедного отца были запавшие глаза, бледное и осунувшееся лицо. Казалось, он сам вышел из могилы.

Выйдя из комнаты Мадлен, он попятился, яркий свет раздражал глаза.

— Уже прошли сутки, — задумчиво сказал он.

Он протянул руку Амори и долго смотрел на него, ничего не говоря. Возможно, у него было слишком много мыслей, чтобы он мог их высказать.

И, однако, как и накануне, он отдавал приказы спокойно и хладнокровно.

В соответствии с этими приказами тело Мадлен будет помещено на катафалк, и его повезут в церковь прихода Сен-Филипп-дю-Руль, в полдень состоится похоронная месса, затем покойницу увезут в Виль-Давре.

XXXIII

В половине двенадцатого начали прибывать траурные экипажи.

Господин д'Авриньи занял первый экипаж. Хотя обычай запрещает отца следовать за телом ребенка в траурном кортеже, он поехал в церковь вместе со всеми. Амори сел в тот же экипаж.

Неф[71], хор и часовни были затянуты белой тканью.

Только отец и жених вошли в хор за телом той, которую ждало погребение, друзья и любопытные — а эти две категории людей очень похожи — расположились в приделах[72].

Панихида проходила торжественно и мрачно.

Тальберг, друг Амори и доктора, захотел сам играть на органе, и читатель понимает, что весть об этом быстро распространилась и увеличила число присутствующих.

Для троих молодых людей, которых накануне встретил Амори и которые вечером собирались пойти в оперу — это было еще одно зрелище.

Среди всех этих людей, пришедших посмотреть и послушать, пожалуй, только отец и возлюбленный чувствовали, как сжимаются их сердца от высоких и скорбных слов заупокойных молитв.

Господин д'Авриньи особенно проникался смыслом самых грустных строф и мысленно повторял за священником слова.

«Я дам вам отдых, — сказал Господь, — потому что вы получаете милость мою, и я знаю имя ваше».

«Счастливы умирающие во мне, они будут отдыхать от трудов своих, плоды же их труда будут следовать за ними».

С каким страстным порывом осиротевший отец обратился к Всевышнему:

«Господь, освободите меня от жизни! Увы! Ждать мне еще долго, я жду, Господи, когда придет освобождение, моя душа стремится к вам, как страждущая от засухи земля ждет дождя, как уставший олень жаждет припасть к прохладному ручью, так мое сердце жаждет воссоединиться с Вами».

Но сердца старика и юноши застучали особенно сильно, когда пальцы Тальберга извлекли из органа ужасающий «Гнев Господен». Однако их впечатления не были одинаковыми.

Пламенный Амори услышал в гневном гимне крик своей души.

Господин д'Авриньи, подавленный им, затрепетал и склонил голову под его угрозами.

Влюбленный юноша соединил свое отчаяние с музыкой и мощными нотами разрушал пустыню этого мира, в котором больше не было Мадлен.

Пусть погибнет эта, ставшая навсегда сиротой земля, ибо нет больше солнца, нет больше любви! Пусть все рушится и возвращается к хаосу! Пусть придет высший судья, восседающий на сверкающем троне, чтобы покарать вас всех, вас, нечистых и грешных! Достаточно было Мадлен покинуть этот мир, чтобы он превратился в ад.

Отчаявшаяся душа отца, бунтующего меньше, чем молодой человек, задрожала при звуках обличающего стиха, склонилась перед величием наказующего Бога, который только что призвал его дочь и, возможно, будет скоро судить его самого. Господин д'Авриньи почувствовал себя мелким и ничтожным, себя, прежде обуреваемого гордыней и сомнениями.

Растерянный, он заглянул в свою душу и с испугом увидел, что она полна волнениями и заблуждениями; он испугался не того, что Бог поразит его своим гневом, но того, что Бог разлучит его с дочерью.

Когда после гимна гнева послышалась мелодия надежды, с какой пылкой верой и страстностью он внимал ласковому обещанию безграничного милосердия, с какими горючими слезами он умолял милостивого Бога забыть о правосудии и помнить только о доброте!

Таким образом, когда закончилась печальная церемония, Амори вышел, высоко подняв голову, словно бросая вызов всему свету, а господин д'Авриньи следовал за гробом дочери, склонив голову, словно пытаясь смягчить мстительный гнев.

Понятно, что присутствовавшие (почти те же самые, что были на балу) не собирались в большинстве своем сопровождать покойницу до места ее последнего успокоения.

На кладбище Пер-Лашез? Да, конечно! Это почти прогулка, но Виль-Давре… Поездка заняла бы целый день, а день в Париже очень дорог.

Поэтому, как предвидел и надеялся господин д'Авриньи, лишь трое или четверо преданных друзей, среди которых был Филипп Оврэ, поднялись в третий траурный экипаж.

Господин д'Авриньи и Амори заняли места во втором экипаже, клир[73] — в первом.

В течение всей дороги ни отец, ни жених не произнесли ни слова.

Кюре прихода Виль-Давре встречал печальный кортеж у дверей церкви.

Катафалк с телом Мадлен должен был остановиться на несколько минут перед маленькой церковью, где она приняла свое первое причастие; впрочем, господину д'Авриньи казалось, что пока тело дочери не скрылось под землей, он еще не расстался с ней.

Не было ни органа, ни торжественности: тихо произнесенная молитва, как бы последнее прощание, сказанное на ухо деве, покидающей землю ради неба.

От церкви все пошли пешком и через пять минут оказались на кладбище.

Это было одно из тех кладбищ, какие так нравились Грэю[74] и Ламартину[75]; тихое, спокойное, даже прелестное, оно располагалось у абсиды[76] приходской церкви.

Должно быть, хорошо найти здесь покой: здесь нет вычурных памятников и лживых эпитафий; деревянные кресты и имена — вот и все; тут и там деревья, сохраняющие прохладу земли; совсем рядом маленькая церковь, где каждое воскресенье их имена упоминаются в молитвах.

Здесь нет величия, но здесь царит покой; уже у входа можно ощутить задумчивость и мир, входящие в душу; хочется сказать себе, как сказал Лютер[77] в Вормсе[78]: