Старик не дрогнул и не сжался, когда я направился прямиком к нему. В нескольких шагах я остановился. В глазах вояки читалась тоска. Я вспомнил, как на уроках фехтования он сильной рукой направлял мою еще неокрепшую детскую руку, как помогал поднять выше тяжелый меч, как, обучая военному ремеслу, резким голосом делал мне замечания. Даже пахло от него все так же: потом, пылью, железом, порохом и кровью. Я знал, что мысленно он возносит молитву: «Иншалла!» Прикажи я ему сейчас умереть, он умрет.

Махабат-хан сдержанно поклонился, я поблагодарил его кивком.

— Ваше величество в хорошей форме, — произнес он и, не сдержавшись, добавил: — Уверен, это целиком моя заслуга.

— Ты прав. — Я похлопал себя по животу. — Когда живешь в седле, не разъешься, как женщина. Чего ты хочешь?

Он смотрел, пытаясь прочитать мои мысли, и не мог определить, в какую сторону качнутся весы.

— Я старый солдат. В молодости я служил вашему деду, в годы зрелости — вашему отцу. Я готов выполнить любые приказания. Жду вашего слова.

— Так встань во главе моей армии, друг. Я не держу на тебя зла за все эти годы, когда ты не давал мне покоя. Если бы ты ослушался приказа отца, я бы утратил уважение к тебе. Служи третьему властителю так же преданно, как служил двум другим. — Уже отворачиваясь, я тихо добавил: — А причины своего безумного поступка объяснишь позже.

Лицо его вспыхнуло. Никогда мне не доводилось видеть людей в таком замешательстве. Я подозревал, что у него нет объяснений. Что ж, собственные поступки подчас ставят нас в тупик.

Впервые в жизни я вступил за золотой барьер. Под пологом, назначение которого — укрыть падишаха от нескромных глаз, было тесно и темно, как в гробу. Отложив в сторону меч, я опустился на трон. Простой формы, покрытый золотом и усыпанный драгоценными камнями, он служил еще моему деду. Низкое полукруглое сиденье не вполне соответствовало величию Моголов. Этому трону подобало бы сверкать, испуская лучи славы, а он припал к земле, будто расплющенная жаба… Я не видел этого, но знал, что золотой шатер над моей головой усыпан алмазами. В потолке чеканного серебра, как в тусклом зеркале, отражались собравшиеся вельможи, а вот деревянный свод явно нуждался в ремонте: дерево давно прогнило.

Раздвинув створки полога, я посмотрел вниз: на меня были устремлены десятки глаз. С такой высоты все видится по-другому, отсюда я мог заглядывать в души людей.

Трон оказался удобным, утопая в подушках, я ощущал себя настоящим падишахом. Но вместе с радостью на меня с новой силой навалилось одиночество. Ни слева, ни справа не было верных друзей. В зале воцарилось молчание. Поверх толпы я всмотрелся туда, где за джали пряталась Арджуманд, и мне показалось, что я различаю ее лицо. Это мгновенно успокоило меня. Внизу стояли мои сыновья: Дара, Шахшуджа, Аурангзеб, Мурад. Они озирались с изумленным видом, потом торопливо поклонились. Дара и Аурангзеб подросли — уже не мальчики, еще не юноши. Дара посматривал на меня с радостью и любовью, он очень страдал в разлуке; лицо Аурангзеба казалось каменным.

Отныне я был Владыкой мира не только по имени.

Оставались формальности: чтение Корана в мечети Масжид, дурбар[108] и присяга в верности и повиновении падишаху — мне. На эти церемонии ушла неделя. Ко мне являлись князья и вельможи с богатыми дарами для пополнения казны. Сокровищница была переполнена, ни один человек был не в состоянии подсчитать несметные богатства, хранившиеся в подвалах под гаремом. Я ежедневно смотрел на них, понимая, что это кровь и плоть империи, моя кровь и плоть. Может ли подобное богатство не возбуждать зависть людей?


Падишаху не подобает забывать о друзьях и врагах, а мне нужно было помнить о многих; каждому следовало воздать по справедливости. Я подтвердил должность отца Арджуманд — он оставался мир-саманом, и призвал в Агру Мехрун-Ниссу. Она подчинилась с неохотой. Мы с Арджуманд приняли ее в тишине гарема, на балконе.

В тот вечер, еще до появления Мехрун-Ниссы, я вручил Арджуманд самый дорогой подарок, какой только падишах может пожаловать самому верному из своих друзей.

Она нерешительно приняла из моих рук золотую шкатулку, положила на колени, вглядываясь в мое лицо.

— Открой ее.

— Что там?

— Увидишь.

Арджуманд не двигалась.

— Это мое сердце, что еще? Разве могу я поднести моей любимой что-то меньшее?

Она с улыбкой заглянула внутрь, ожидая увидеть драгоценное украшение, и тут же на ее лицо легла тень.

— Много лет назад я видела это на столе у Мехрун-Ниссы. Она рассердилась, когда я потрогала…

— Мур-узак будет храниться у тебя. Это символ моей власти. Ты будешь смягчать мой суд своей милостью и любовью, ты удержишь меня от несправедливости, если Аллах ослепит меня.

Подержав печать на ладони, Арджуманд протянула ее мне. Металл был согрет ее прикосновением.

— Властитель ты, любимый, а не я. Я не хочу править, как Мехрун-Нисса. Я знаю и без того, что ты будешь так же добр и милостив к своему народу, как все эти годы был добр и милостив ко мне.

— Нет, — раскрыв ее ладонь, я снова вложил печать. — Правителя необходимо сдерживать. Ты должна стать моим советчиком в том, что хорошо и что плохо.

— Что ж, если ты этого хочешь. И… если ты будешь слушать меня, — добавила она мрачно.

— Печать, что ты держишь, и твой нежный голос заставят меня слушать.

Она положила мур-узак на золотой столик, стоящий возле тахты. Пусть все, кто ее окружает, видят — моя жена, а не я, хранит печать.

Мехрун-Нисса заметила мур-узак — нечто более ценное, чем золото или армия, как только вошла. В ней не было униженного смирения, напускной покорности. Приняв свое поражение, она ожидала моих приказаний.

Я был холоден. Все наши страдания и то, что было еще страшнее — утрата отцовской любви и доверия, — все исходило от этой женщины. Разумеется, решения принимал отец — это он отвернулся от меня ради своей любви, ради того, чтобы удержать Мехрун-Ниссу, и все же я не мог не винить ее. Ведь это она умело пользовалась слабостью отца для достижения собственных целей и тем самым заставила меня страдать. Из-за нее мне пришлось обрушить вес своей власти на жизнь Шахрияра. Сколько раз за прошедшие четыре года проклинал я имя Мехрун-Ниссы! В своих ежедневных молитвах я призывал на ее голову кары, изливал на нее всю злобу своего сердца и теперь был не в силах смотреть на нее без горечи во взгляде.

Арджуманд встала и обняла тетю. Этими объятиями она прощала ее. Моя жена выглядела старше, она располнела за годы беременностей и болезней, на ее лице лежала печать усталости. И все же она была несравненно прекраснее.

— Ваше величество… — Мехрун-Нисса низко поклонилась; ей не потребовалось много времени, чтобы понять: сейчас она под защитой своей племянницы. — Я явилась смиренно засвидетельствовать глубокое почтение Великому Моголу. Правда, я охотно осталась бы в Лахоре, чтобы скорбеть по супругу, но не могла ослушаться приказа.

Она устроилась рядом с Арджуманд, скорбно вздыхая. Я отметил, что траур ни в коей мере не помешал ей пышно и со вкусом одеться.

— Как бы я хотел оказаться рядом с отцом, увидеть его лицо еще при жизни. Четыре года я не видел его…

— Иншалла… — мягко сказала она. — Он покоится с миром. Единственное мое желание — вернуться в Лахор и построить памятник его величию.

— Ничего больше?

— Мы можем обсудить это позже, — Арджуманд не дала моему гневу разгореться. — Как дела у Ладилли? Она хорошо себя чувствует?

— Она в трауре, — Мехрун-Нисса вложила в это слово все оттенки укора. — Она беззаветно любила Шахрияра, гибель мужа сильно на нее повлияла.

— Ты выдала ее замуж, только чтобы достичь власти, — сказал я.

— Ты меня обвиняешь? — Мехрун-Нисса вспыхнула, ожила и стала такой, как прежде. — Я не создана слабой, глупой женщиной, коротающей жизнь в гареме. Пересчитывать украшения, умащивать тело и вечно ждать, когда супругу заблагорассудится, наконец, меня навестить, — такая жизнь мне была не нужна. Твой отец охотно и с радостью отдал мне это. — Она ткнула в мур-узак: — Он сказал: «Делай с ней что захочешь». Сам он желал только наслаждений. Бремя государственной власти его утомляло, оно отвлекало его от удовольствий, от живописи и, разумеется, от питья. Ум его слабел. Я не могла позволить империи распасться из-за такого небрежения. Я старалась быть хорошей правительницей. Мы с тобой понимаем власть одинаково, Шах-Джахан. Я не могла сдаться без боя, уступить ее просто так. Что ожидает меня теперь? Я стану свечой, что горит в бесконечно долгой одинокой ночи и никто не замечает ее пламени?

Мехрун-Нисса ожидала моего решения. Лицо ее слегка подергивалось. Я бросил взгляд на Арджуманд, готовый принять ее желание как закон. Она нежно обняла Мехрун-Ниссу за плечи:

— Ты построишь великую гробницу для Джахангира, не менее прекрасную, чем та, которую ты возвела для моего деда.

Итак, я простил.

Были и другие, кого я не мог забыть. На другое утро я вызвал в диван-и-ам Махабат-хана:

— Отправляйся в джунгли близ Манду и разыщи дакойта по имени Арджун Лал, если он еще жив. Когда найдешь, поприветствуй его от имени падишаха Шах-Джахана и скажи ему следующее: «Шах-Джахан не забыл его верности и в благодарность дает ему землю, много земли. С этого дня он будет жить с падишахом в мире».

Мой полководец записал все слово в слово и получил еще один приказ:

— Возьми двадцать тысяч человек и поезжай в Бенгалию. На берегах реки Хугли ты найдешь крепость фиринги. Сровняй крепость с землей, а тех, кто не погибнет в бою, привези во дворец в оковах. Но мне нужен один, и нужен живым. Священник с бородой, рыжей, как морковь. Он должен жить до тех пор, пока не посмотрит мне в лицо.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Тадж-Махал

1069/1659 год

Иса плакал. Застилая глаза, слезы размывали лица и превращали дворец в уродливую серую постройку. Тишина была убийственной, тягостной. Вокруг недвижным фризом застыли люди — солдаты, вельможи, князья, падишах… И отдельно — принц, высеченный из другого камня.

Дара смотрел, будто бы сожалея о собственной уязвимости, будто бы осознавая, что все, что он сейчас видит, скоро исчезнет. Что же происходит на самом деле — люди умирают или с каждой смертью умирает мир? Как плохо мы понимаем то неуловимое, что связано со смертью, думал Иса. Умерев, Дара исчезнет для нас… Или полагать так ошибочно? Может, это мы исчезнем для Дары? Трудный вопрос немного ослабил боль в груди. Смерть была изъятием, вычитанием, но чего и от чего? Если душа возвращается к Брахме, то именно в этом заключены неизменность и постоянство непостоянного мира. Значит, это мы вычитаемся, а мертвые, напротив, возвращаются. Вывод, однако, не стал для него утешением. Всем людям, каких бы верований они ни придерживались, требуется утешение, это основа любой веры. Всех нас обнадеживают, но доказательств нет, остается верить, и мы верим, потому что не можем иначе.

Тишина раздражала падишаха. Аурангзеб смотрел на угрюмые лица. Он читал на них скорбь, но не понимал, что стало ее источником. Он был победителем, а там, внизу, стоял злодей. Но молчание толпы словно меняло их с Дарой местами. «Если бы это я стоял в цепях, — пришла непрошенная мысль, — на лицах была бы радость. А ведь я честно судил Дару. Падишах должен быть тенью Аллаха, Его карающей рукой. Дара не сумел стать таким. Он открыто демонстрировал свою любовь к индуизму. Он оказался с изъяном и заслуживал смерти».

Аурангзеб понимал, что кровь не следует проливать прилюдно. Настроение толпы было неустойчивым, он ощущал, как кипит внизу с трудом сдерживаемый гнев, одной капли будет достаточно, чтобы прорвать плотину. Он не стал смотреть на брата, а лишь небрежно махнул рукой, подавая знак стражникам. Те, повинуясь, толкнули Дару в сторону подземелий, расположенных под дворцом. Палач поднял взгляд, падишах кивнул ему.


С Джамны подул ветер, Дара вдохнул знакомый запах пыли и воды. Под дворцом было промозгло. После мучительно долгого, проведенного на солнцепеке начала дня он испытывал облегчение. Ступени вели вниз и вниз, им не было конца. В нишах едва чадили свечи, тени поднимались и опадали, когда он проходил.

С каждым новым шагом становилось темнее, в темноте огоньки свечей горели смелее. Здесь, вдали от яркого солнечного света, время прекратило свой бег. Каменная комнатенка, грязный пол, деревянная плаха… Дару посетило чувство унылого, всеохватывающего одиночества. Как нуждался он сейчас в утешении, но не было рядом никого из любимых. С поразительной ясностью вдруг перед ним встало лицо матери — он увидел его снизу вверх, как в детстве, когда лежал у нее на коленях. Дару окутал пряный аромат ее благовоний, роз и мускуса.