Боже, как он был глуп…

Но при мысли, что Альберт совсем скоро и по своему желанию может увидеться с кузиной, почувствовал приступ смертной тоски. Самое лучшее и честное, самое благородное, и как сказал бы брат, патрицианское решение — было простым и однозначным. Его отторгла любовь, его отторгла дружба и он сам ненавистен себе. Наука — ледяная и бездушная, тоже странно отстранилась от него, забрав с собой последний смысл его перекошенного, искривлённого, дурацкого бытия. Молчали и Небеса — серые и холодные, отторгая и казня его. Он не заслуживал Бога.

Кейтон почувствовал, что некий предел им перейден, и дальше идти не было ни смысла, ни возможности — там зияла бездна. Он не то, чтобы не хотел обременять собой землю, он просто стал чрезмерно, неподъемно обременителен для самого себя. Энселм устало прошёл по комнате, вяло открыл сундук. Здесь, в деревянном чехле хранились пистолеты брата. Он помнил, что обещал тётке этого не делать. Обещал. Но что же поделать, если не сумел? Мысли, пустые и легкие, скользили, казалось, мимо души. Конечно, это не аристократично, что врать себе-то? Дырка в виске — это плебейство, ничтожная слабость не выдержавшего бремен житейских, ещё и мозги, которыми он так гордился, разнесёт по комнате… Это даже не плебейство, это мерзость. Но для него, для запредельного подлеца, вполне сойдет.

Лучшего он и не стоит.

Кейтон в последний раз посмотрел в окно. На закат наплывал дымчатый сиреневый сумрак… Сиреневый… Он сжал зубы и зарядил пистолет. Записок оставлять не собирался. Лишние разговоры. Брат научил его великолепно стрелять. Он никогда не промахивался. Впрочем, лениво подумал Энселм, едва ли для такого дела нужна меткость. Кейтон бездумно погладил холодное длинное дуло. Вот что несёт конец всему — идиотским обидам, ничтожеству, суетным и пустым мыслям, бездумным подлостям, изматывающим снам и тягостной бессоннице…

Лилово-аметистовые облака на закате стали чуть розовей.

Нет, это не месть себе, сказал он, но просто спокойное самоуничтожение. Уничтожение никому не нужного ничтожного плебея, о котором мир забудет так же, как забыл о тьме тьмущей людей, ушедших во тьму. Аддисон прав. Мертвецы не оставляют после себя никаких следов и забываются, как будто их никогда не было. Никому они не нужны.

Он прижал холодное дуло к виску, потом заглянул в него. Там, в глубине, зияла тьма. Самоубийство приведёт его в ад. Ад и есть тьма. Что же. Там ему и место. Там место любому, кто не нужен Богу, не нужен людям, и не нужен самому себе. Кейтон положил пистолет на стол и решил закрыть окно, чтобы выстрел не был слышен во дворе. Задвинул раму, бросив последний взгляд на закат. Ну, вот и всё.

Неожиданно вздрогнул. Пока он опускал раму, полосатый Трюфель залез на трюмо и теперь сидел на заряженном пистолете, глядя на него загадочными зеркальными глазами. Кейтон несколько секунд тоже озирал его — с досадой и недоумением. Чёрт. Вот о ком он не подумал. Его-то куда девать? Ренн… он уезжает и не возьмёт его. Хозяйке дома глупо и предлагать. Эмерсон не любит кошек до дрожи. Кто же будет кормить Трюфеля-то?

Котёнок по-прежнему смотрел на него круглыми глазами, умными и встревоженными. В них читалось нечто потаённое и колдовское, задумчивое и рассудительное. Неизвестно, что понимало и чего не понимало это маленькое существо, но Трюфелю явно не нравилось намерение хозяина. Глаза мужчины и кота снова встретились, и человек опустил глаза первый. Господи, ведь это единственное существо, которое нуждается в нём. У этого жалкого клочка шерсти никого, кроме него, нет. Кейтон почувствовал отвращение к себе. Предать это последнее преданное тебе существо? Бросить на произвол судьбы? Единственного, кому ты подлинно нужен? Это же кем быть-то надо? Он усмехнулся. Минуту назад назвав себя запредельным подлецом, теперь он воспрянул духом, поняв, что есть, оказывается, предел подлости, который оказался для него непреодолимым. Трюфеля надо кормить. Это было бесспорно, несомненно, очевидно. Если джентльмен взял на себя обязательство — он его исполняет! Собственная смерть для джентльмена не может быть отговоркой.

Кейтон оторопело уставился на кота. Удивлённо почесал макушку. Как быстро, однако, этот полосатый поднял его самооценку. Вот он уже и джентльмен…

Энселм вздохнул, согнал кота с трюмо и разрядил пистолет.

Глава 26. «Поймите же, я бессилен, милорд, он не хочет жить…»

В последние недели перед защитой Альберт Ренн наблюдал за Кейтоном с недоумением. До этого сердце самого Альберта подлинно оледенело. Он поминутно ловил себя на презрении к себе — как мог он не разглядеть низости за маской ума, как мог поддаться обаянию человека, оказавшегося способным на такую мерзость? Он ничуть не поверил оправданиям Кейтона, тем более что лицо Энселма являло вовсе не раскаяние, но откровенную скуку и высокомерие. Человек, на совести которого была загубленная жизнь девушки, человек, за бестактную насмешку отплативший эффектом курка, был в его глазах просто негодяем.

Он сказал Кейтону, что ему почти нечего терять — и подлинно так думал. Но со временем понял, что боль разрыва сильнее, чем ему представлялось. Себе Ренн не лгал никогда и вынужден был признать, что тоскует. Вскоре он заметил, что сам Кейтон весьма изменился. После первоначальных попыток примирения, тот окончательно замкнулся в себе, уединился и отстранился от всех, не пытался в пику ему найти себе товарища среди сокурсников, более того — не пытался сблизиться и с Даффином, который относился к нему с живым интересом. Два месяца спустя Ренн уже с трудом узнавал Энселма. Тот зримо исхудал, казался больным. Ренн не мог подумать, что их разрыв так повлиял на него, тем более, что Кейтон не делал больше никаких попыток улучшить их отношения, но что с ним случилось?

Энселм ходил, как слепой, никого не видел, был заторможен и вял.

Личные дела самого Ренна радовали его. В начале сентября ему предстояло вступить в брак с Энн Тиралл, а пока он находил успокоение от всех забот в письмах Энн и Рейчел, одновременно сообщая им о своих мыслях и чувствах. Ни Энн, ни Рейчел, никто, кроме мисс Эбигейл, не знали о произошедшем между ним и Кейтоном, он не хотел говорить об этом, и потому иногда коротко, одной строкой, сообщал о Кейтоне.

Походя он рассказал и о том, что Энселм много занимается, сильно похудел и, кажется, болен.


По окончании триместра, в июле, после защиты, признанной лучшей на курсе, Кейтон собрался домой. Его лакей Эмерсон сложил вещи в кабриолет, а сам Энселм вынес из дома в корзинке Трюфеля. Мысли о самоубийстве Кейтон окончательно оставил, они казались ему низкими. Нечего сбегать на тот свет, пока не получил своё на этом. Но теперь он ощущал неестественную слабость во всем теле, странную истому и бессилие. Смолкла плоть, затихла точно в посмертном молчании душа, угасли чувства. Он всё понял. Человек может избежать несчастий, ниспосылаемых небом, но от горестей, навлекаемых на себя им самим, нет спасения. Мы калечим себе жизнь своими безумствами и пороками, а потом говорим, что несчастье заложено в самой природе вещей. Ничего там не заложено. Каждый сам режет кожу на бичи, коими его хлещет жизнь, гордыня и глупость человека извращают пути его, а сердце горделивого глупца негодует на Господа….

Отец побледнел, увидев Энселма — настолько тот осунулся.

Сам Кейтон, приехав домой, расслабился окончательно, ибо напряжение занятий всё же поддерживало его — и это оказалось губительным. Через день он уже не смог подняться, по телу расползлась вязкая неподвижность. Отец в панике вызвал врача, и мистер Роберт Дайл нахмурился, осмотрев пациента. Энселм смотрел в потолок и не интересовался мнением лекаря, и это тоже не понравилось старому доктору.

Кейтон добросовестно принял все прописанные ему микстуры и, когда его оставили одного в спальне, вступил в беседу с Трюфелем, снова смотревшим на него встревоженными зелеными глазами.

— Нечего пялиться. Ты не умрёшь теперь с голоду. Своей последней волей я пожизненно прикреплю тебя к кухне.

Кот недоброжелательно молчал. Ему явно не нравилось, что хозяин второй день не встает с постели. Но Кейтон обеспокоен не был, хоть и чувствовал, что силы покидают его. Он не стремился к смерти — скорее, просто не хотел жить.

И жизнь уходила. Он целыми днями то спал, то просто лежал в пустом полусне — мягком и теплом. Это был странная для него тишина духа, которой он так жадно алкал все эти месяцы, покой, уносящий в безмолвие. Вокруг сновали домашние, с ним тихо говорил, расспрашивая о самочувствии, доктор Дайл, но все это было равно безразлично. В нём зазвучали когда-то слышанные монастырские псалмы — чистые голоса пели об Агнце Божьем…

…Он проснулся от странного визга и поморщился — звук оцарапал его нервы. Чего надо Трюфелю? Но, приоткрыв глаза, увидел, что кот тихо сидит на кресле, с видом нахохлившимся и разобиженным, и по-прежнему смотрит на хозяина недовольным и даже негодующим взглядом. Тут звук повторился, и Кейтон понял, что он идёт из гостиной, смежной с его спальней. Оттуда же слышалось негромкое бормотание — и новый визг. Энселм поморщился. Веки и губы его слипались, руки сильно ослабели. Он, тяжело напрягшись, поднялся, решив закрыть дверь. Пошатываясь, добрёл до порога.

В гостиной разговаривали доктор Роберт Дайл и отец.

— Поймите же, я бессилен, милорд, он не хочет жить.

— Роберт… сделайте что-нибудь…. У меня же больше ничего нет!!! Ничего! Умоляю… он — последнее, что мне осталось… За что, Господи?! Льюис, Энселм… Зачем я послушал Эмили? Это конец… — милорд Кейтон, опустившись на ковер, снова взвизгнул так, что Энселма передернуло.

Врач развёл руками.

— Я не знаю, что делать, милорд… Он не хочет жить.

Энселм усмехнулся. Врача нельзя было обвинить в недомыслии. Он точно определил причину его болезни. Наверное, точно предсказал и исход. Отец снова завизжал, и Энселма опять передернуло. Ну, вот… Как мы, однако, причудливо связаны в этом мире… Он не пустил себе пулю в лоб из-за необходимости кормить Трюфеля, по-джентльменски выполнив взятое на себя обязательство, но теперь оказывалось, что как жизнь полосатого кота зависела от него, так от него самого — зависела жизнь отца. Для милорда потеря последнего сына — это, и вправду, конец. Пол кружился под ногами Энселма, вялая слабость тянула к постели. Но если обречь на смерть кота — непорядочно, но что говорить об отце? Он опять скользил по этим легким, простым и низменным, плебейским путям, путям наименьшего сопротивления, куда влекли боль и пустота. Энселм с трудом разлепил спекшиеся губы и облизнул их, ощутив вкус крови. Нет, мерзавец, ползи обратно.

— Отец… — он не узнал свой голос, похожий на хриплый клекот ворона.

Милорд вскочил, судорожно взмахнув руками.

— Мальчик мой! — он ринулся к сыну, но тот остановил его слабой рукой.

К Энселму подошел и доктор.

— Что с вами, сэр?

Энселм окинул врача и отца утомлённым взглядом. Сильно пекло веки. Голоса отдавались в мозгу. Тяжело вздохнул. Глупо было что-то объяснять.

— Я хочу… — он умолк, почувствовав новый приступ головокружения, но хватившись за дверную раму, преодолел его, — не хороните меня, Роберт. Я хочу… жареной оленины. И красного вина.

Милорд, судорожно вскинулся и опрометью кинулся вниз. Доктор окинул его с ног до головы странным взглядом, но ничего не сказал. Кейтон вернулся в спальню и сообщил коту, что его недовольная морда порядком ему досаждает. Тот проигнорировал упрёк, запрыгнул на постель и разлегся на подушке, мешая Кейтону снова лечь.

Энселм солгал отцу и доктору, ибо есть вовсе не хотел, но, однако, его ложь таинственным образом претворилась в истину. Едва запах жаркого заструился по спальне, вызвав восторженное и трепетное урчание Трюфеля, Энселм ощутил почти волчий аппетит. Выразив коту радость, что у них оказались общие вкусы, и щедро угостив его, Кейтон наслаждался вкусом вина, хлеба и мяса так, словно они были манной небесной.

Жизнь медленным током крови заструилась в нём, слабость проходила, руки наливались силой. Нет, в нём не появилась жажда жизни, просто смерть отступила, изгнанная волевым решением умирающего. Он говорил себе, что должен жить ради отца, и это укрепляло его, ибо ради себя он жить по-прежнему не хотел. Точнее, было незачем.


Жизнь начиналась снова, через две недели Кейтон поднялся и не мог не заметить, что опыт умирания был странно полезен для него. Приближавшаяся осень была прекрасна, августовский воздух, наполнявший его легкие, кристально свеж, грива его любимца Персиваля казалась шелковой, небо — бездонным. Что это он, как старая крыса, забрался в библиотечные анналы и грыз там годами замшелые палимпсесты и всякую рухлядь?

   Ist es nicht Staub, was diese hohe Wand,