Франсуа-Рене де Шатобриан

Атала, или Любовь двух дикарей в пустыне

Перевод с французского М. А. Хейфеца (1913).

Пролог

Некогда Франция владела в Северной Америке огромными землями: они простирались от Лабрадора до Флориды, от побережья Атлантического океана до озер, затерянных в полярных широтах Канады.

Необозримые эти просторы рассечены четырьмя многоводными реками, которые берут начало в горах: река Святого Лаврентия, впадающая в одноименный залив; Западная, несущая свои волны к неведомым морям; река Бурбон, стремящаяся с юга на север, в Гудзонов залив; Месшасебе[1], проложившая себе путь с севера на юг, к Мексиканскому заливу.

Последняя из помянутых рек, длиною более тысячи лье, омывает край поистине восхитительный; жители Соединенных штатов называют его Новым Эдемом, но за ним сохранилось присвоенное ему французами сладостное имя Луизиана. Множество рек, притоков Месшасебе — Миссури, Иллинойс, Арканзас, Огайо, Уобаш, Тенесси, — удобряют его своим илом, оплодотворяют своими водами. В пору зимних дождей эти реки выходят из берегов, меж тем как буйные ветры безжалостно валят прибрежные леса. Вырванные с корнем деревья погружаются в воду, где их быстро скрепит друг с другом тина, оплетут лианы, а укоренившиеся в них растения довершат дело, сплотив в единое целое. Под напором пенистых валов поплывут они в Месшасебе, и река завладеет ими, помчит к Мексиканскому заливу, будет выбрасывать на песчаные отмели, умножая и умножая свои рукава. Порою, в горных ущельях, река начинает оглушительно грохотать, потом вздыбленные валы опадают, окружая колоннады лесов и пирамиды индейских гробниц; Месшасебе — это Нил девственных земель Америки. Но величавые картины природы там неизменно соседствуют с картинами, исполненными тихой прелести: меж тем как стремнина увлекает в море трупы дубов и сосен, течение несет вдоль берегов плавучие островки пистий и кувшинок, чьи желтые чашечки подобны маленьким беседкам. Зеленые змеи, голубые цапли, розовые фламинго, недавно вылупившиеся крокодилы пускаются в путь, словно пассажиры, на этих цветочных судах, которые, распустив по ветру золотистые паруса, доберутся вместе со всем своим дремлющим населением до какой-нибудь укромной бухты.

Берега Месшасебе представляют собой зрелище поистине поразительное. На западном берегу, куда ни поглядишь, простирается саванна; волны зелени, удаляясь, как бы неспешно восходят к лазурному небосводу и в нем растворяются. По этим степным просторам, которым нет ни конца ни края, бродят на воле многотысячные стада диких буйволов. Случается, отяжелевший от старости бизон подплывет, рассекая волны, к какому-нибудь острову на Месшасебе и ляжет в густую траву. Его лоб увенчан загнутыми рогами, стариковская борода облеплена тиной, он подобен речному богу, довольно озирающему величие своих водных владений и плодородных берегов.

Такую картину являет нам природа на западном берегу, но противоположный берег ничуть не похож на него, и каждый восхитительно оттеняет своеобразие другого. То склонившись над бегучей волной, то собравшись в купы на скалах и горах, то поодиночке разбредясь в долинах, деревья самых разных форм и оттенков, источающие самые несхожие ароматы, соседствуют, теснятся, вздымаются так высоко, что их верхи пропадают из глаз. Дикий виноград, бигнонии, колоцинты сплетаются у их подножия, ползут по стволам, свешиваются с ветвей, перекидываются с клена на тюльпановое дерево, с него на штокрозу, образуя бессчетные гроты, своды, портики. Нередко лианы, блуждая от дерева к дереву, перебираются через речные протоки и повисают над ними, словно цветочные мосты. Из глубины этих зарослей возносятся недвижные конусы магнолий; усыпанные белыми чашечками цветов, они господствуют над лесом, и нет у них соперников, кроме пальм, что легко колеблют рядом с ними зеленые веера листьев.

Бесчисленные твари, волею Создателя населяющие эти укромные пристанища, наполняют их очарованием и жизнью. Там, в просветах между деревьев, можно порою увидеть медведя, который, опьянев от виноградного сока, пошатывается на суку вяза; в озерах купаются карибу; черные белки резвятся в гуще листвы; пересмешники и маленькие, величиной с воробья, виргинские голуби пасутся на прогалинах, рдеющих земляникой; изумрудные попугаи с желтыми головками, зеленые, отливающие пурпуром дятлы, прыгая по стволам кипарисов, добираются до самых вершин; колибри искрятся на кустах флоридского жасмина; змеи-птицеловы свистят, прицепившись к веткам, и раскачиваются, как лианы.

Если в саванне, на другом берегу, все застыло в оцепенелом покое, здесь, напротив, царство движения и звуков: клювы стучат по коре дубов; животные, шурша, снуют взад и вперед, щиплют траву, размалывают зубами плодовые косточки; плеск воды, тихие вскрики, глухое мычание, воркующие призывы полнят эти уединенные, девственные края нежной и дикой гармонией. Но когда в них вторгается ветер, когда он начинает раскачивать эти колеблющиеся тела и смешивать белые, лазоревые, зеленые, розовые пятна, и сливать воедино все цвета, все шорохи и шелесты — тогда из глуби лесов доносятся такие гулы, глазам открываются такие картины, что напрасно я стал бы описывать их людям, которые никогда не бывали в первобытных обиталищах природы.

После того как преподобный отец Маркет и несчастный Ласаль открыли Месшасебе{1}, первые французские поселенцы, основав колонии Билокси и Новый Орлеан, заключили союз с натчезами, могущественным индейским племенем, державшим в повиновении весь край. Распри и корыстные вожделения залили впоследствии кровью эти гостеприимные земли. Среди сынов девственного края особым почетом и любовью пользовался старый индеец Шактас[2], славный среди них преклонными годами, мудростью и опытом в житейских делах. Подобно всем людям, он обрел добродетель ценою несчастья. Беды были уделом Шактаса не только в лесах Нового Света, но настигли его и на берегах Франции. В Марселе жестокая несправедливость обрекла Шактаса на галеры, потом он был освобожден, представлен Людовику XIV{2}, беседовал со многими знаменитостями того века, присутствовал на празднествах в Версале{3}, смотрел трагедии Расина{4}, слушал надгробные речи Боссюэ{5} — короче говоря, дикарь лицезрел цивилизованное общество в пору самого пышного его расцвета.

Несколько лет назад Шактас вернулся в отчизну и теперь наслаждался покоем. Но и за этот свой дар небеса взяли с него немалый выкуп: старец ослеп. Юная девушка неотступно сопровождала его на берегах Месшасебе, как Антигона — Эдипа на Кифероне, как Мальвина — Оссиана на скалах Морвена.{6}

Много несправедливостей претерпел Шактас от французов, и все-таки он их любил. Он не уставал вспоминать Фенелона{7}, в чьем доме ему случилось гостить, и жаждал хоть чем-нибудь услужить соотечественникам этого добродетельного человека. Вскоре ему представился благоприятный случай. В 1725 году в Луизиане появился, гонимый страстями и несчастьями, некий француз по имени Рене. Он поднялся по Месшасебе до края, где обитали натчезы, и попросил принять его воином племени. Шактас долго расспрашивал Рене и, убедившись, что решение юноши неколебимо, усыновил его и женил на индианке Селуте. Вскоре после того, как был заключен их брак, племя стало готовиться к охоте на бобров.

Шактас пользовался таким уважением, что совет сахемов[3] поставил его, слепого старца, во главе отряда охотников. И вот молитвы перемежаются постами, жрецы толкуют сны, испрашивают дозволения у маниту{8}, возлагают на алтари листья табака, жарят ломтики лосиных языков и следят, станут ли они потрескивать на огне, выражая этим волю богов, потом все вкушают мясо священной собаки и наконец трогаются в путь. Искусно пользуясь противными течениями, индейцы в пирогах поднимаются по Месшасебе и входят в устье Огайо. Уже наступила осень. Перед восхищенными взорами юного француза распахиваются величавые кентуккийские просторы. Однажды лунной ночью, когда натчезы уснули в пирогах и эти индейские суденышки, под парусами из звериных шкур скользили по волнам, подгоняемые легким ветром, Рене, оставшись наедине с Шактасом, попросил старца рассказать историю его жизни. Тот соглашается и, расположившись вместе с французом на корме пироги, начинает повествование.

Рассказ

Охотники

Как, сын мой, не подивиться судьбе, скрестившей ныне наши пути? Вот я гляжу на тебя и вижу цивилизованного человека, пожелавшего стать дикарем; вот ты глядишь на меня я видишь дикаря, который волею Верховного Существа во имя каких-то неведомых целей приобщился к цивилизации. Начала наших жизненных дорог лежали в разных концах земли, но ты пришел искать покоя в моем родном краю, а я некогда вкусил отдых на твоей родине: значит, мы с тобой на все должны были бы глядеть по-разному. Кто из нас больше выиграл, кто больше потерял от перемены природного своего состояния? Это ведомо только духам, ибо самый несведущий из них наделен большей мудростью, чем все люди, вместе взятые.

Когда настанет луна цветов[4], исполнится семижды десять снегов и еще три снега[5] в придачу с тех пор, как на берегах Месшасебе мать произвела меня на свет. Незадолго до того испанцы утвердились в Пенсакольской бухте{9}, но в Луизиане белых еще не было. Я видел всего лишь семнадцать листопадов, когда мой отец, воин Уталисси, взял меня с собой в поход против мускогульгов, могучего племени из Флориды. Вместе с испанцами, нашими союзниками{10}, мы дали им бой на берегу одного из рукавов реки Мобиль. Но Арескуи[6] и маниту были нам неблагоприятны. Враги взяли верх, отец мой пал сраженный, а я, защищая его, дважды был ранен. О, почему я тогда не сошел в обитель душ[7]! Я избегнул бы горестей, ожидавших меня на земле. Но духи уготовили мне другое: бежавшие с поля сражения захватили меня с собой и доставили в Сент-Огюстен.

Там, в этом городе, только что выстроенном испанцами, меня чуть было не отправили в мексиканские рудники, но старый кастилец по имени Лопес, тронутый моей юностью и простодушием, дал мне приют в своем доме, где он жил холостяком вдвоем со своей сестрой.

Оба они прониклись ко мне самой теплой приязнью, усердно меня воспитывали, наняли учителей. Но прошло тридцать лун, и я сочувствовал неодолимое отвращение к городской жизни. Я на глазах угасал, часами недвижно сидел, глядя на верхи далеких лесов, или уходил на берег и горестно следил за течением реки. В воображении моем вставали деревья, склоненные над ее волнами, и душа томилась по девственному безлюдью.

Однажды утром, чувствуя, что не в силах одолеть этой жажды вернуться в мой пустынный край, я пришел к Лопесу в уборе дикаря, держа в одной руке лук со стрелами, а в другой — европейскую одежду. Упав на колени перед моим великодушным покровителем и обливаясь слезами, я положил эту одежду к его ногам. Коря себя за неблагодарность, понося последними словами, я воскликнул: «Но что тут поделать, отец мой, ты видишь сам, я умру, если не вернусь к прежней моей жизни среди индейцев».

Лопес, пораженный таким решением, на все лады стал меня отговаривать. Он твердил, что мой замысел опасен, что я могу снова попасть в руки к мускогульгам. Потом, увидев, что я готов к любым превратностям, он крепко обнял меня и сказал сквозь слезы: «Иди, дитя природы, и вновь обрети мужественную независимость, Лопес не станет тебе препятствовать. Когда бы не преклонные годы, я вместе с тобой ушел бы в тот девственный край, с которым и у меня связаны сладостные воспоминания, я сам возвратил бы тебя объятиям матери. В родных своих лесах вспоминай порою о старом испанце, который оказал тебе гостеприимство, и, дабы навеки сохранить любовь к людям, не забывай, что первый твой опыт был, в пользу человеческого сердца». Затем Лопес вознес молитву христианскому Богу (сам я креститься отказался), и, горько плача, мы распростились.

Кара за неблагодарность не заставила себя ждать. По неопытности заблудившись в лесу, я, как и предсказывал Лопес, попал в плен к отрядам мускогульгов и семинолов. Увидев мою одежду и пернатый головной убор, они сразу признали во мне натчеза. Меня связали, но некрепко, снисходя к моей юности. Симаган, вождь отряда, спросил, как меня зовут, и я ответил: «Мое имя Шактас, я сын Уталисси, сына Миску, которые сняли сотню с лишним скальпов с мускогульских воинов-героев». Тогда Симаган сказал: «Возрадуйся, Шактас, сын Уталисси, сына Миску: мы сожжем тебя в самом большом нашем селении». — «Да будет так!» — воскликнул я и затянул песнь смерти.

Я был пленником и все-таки с первых дней не мог не восхищаться своими врагами. Мускогульги и особенно их союзники семинолы всегда веселы, благожелательны, довольны жизнью. Поступь их легка, они прямодушны и обходительны. Очень речисты, язык у них плавный и гармоничный. Даже и дряхлые сахемы не утрачивают бесхитростной жизнерадостности: так старые птицы наших лесов сливают старинные свои напевы с новыми песнями потомков.