Боль оказалась сильнее, чем Дебора ожидала. Каждый раз во время схваток она стискивала зубы и безуспешно пыталась удержаться от сквернословия. Когда боль в очередной раз отпустила — а такие моменты становились все реже, — она, задыхаясь, крикнула Ханне:

— Черт бы побрал эту Еву! Смотри, что она натворила, откусив от этого несчастного яблока!

В кибуце была небольшая, но хорошо оборудованная операционная, так что доктор Барнеа и две медсестры, работавшие по совместительству, могли проводить здесь неотложные операции, например, вырезать аппендицит или вправить кость. И, конечно, принять роды.

В восемь пятнадцать доктор решил, что ключевой момент уже близок. Сестры на каталке ввезли Дебору, а Ханна стояла рядом и подбадривала роженицу.

В восемь двадцать семь показалась головка ребенка, и через несколько секунд Ханна возбужденно воскликнула:

— Дебора, мальчик! Чудесный светленький мальчик!

Доктор и сестры почти в один голос воскликнули:

— Мазл тов!

Молодая мать была вне себя от счастья.

Несколько позже она и новоявленные дедушка Боаз и бабушка Ципора вместе утирали слезы.

— Как назовешь? — спросила Ципора.

Этот вопрос Дебора уже хорошо продумала. Если родится девочка, решила она, будет Хавой, в честь первой жены ее отца. (Дебора сама не понимала почему, но в ней по-прежнему жило стремление угодить отцу.)

Если же будет мальчик, она твердо решила дать ему еврейское имя, ближайшее по смыслу к «Тимоти» — что по-гречески означает «почитающий Бога». Выбор сводился к Элимелеху: «мой Бог есть царь», и Элише: «Бог — мое спасение». Дебора остановилась на втором.

22 мая 1971 года Элиша Бен-Ами был обрезан и вступил в завет между Господом и Его народом. Он носил фамилию погибшего мужчины, не являвшегося ему отцом. А имя — другого, живого, который никогда не узнает, что Эли — его сын.

Дебору охватывал то восторг, то бессилие. Даже в эти первые пьянящие дни были моменты, когда она застывала в неподвижности, исполненная благоговейного страха перед тем, что она совершила.

Ведь пока Эли еще был в ее чреве, в минуты сомнения она говорила себе: «Как только ребенок родится, все наладится». Теперь же, когда он появился на свет, на смену радужной мечте пришла реальность, полная горя и слез.

Естественно, все кибуцники поздравляли и поддерживали Дебору. Но для всех, кроме Боаза, Ципоры и самой Деборы, Эли был просто еще одним из множества младенцев, которых здесь всегда встречали с любовью.

Деборе не терпелось разделить захлестнувшую ее любовь с кем-нибудь из ее родной семьи, хотя бы с матерью. А еще — с Дэнни, которому за время беременности она несколько раз чуть было не открыла своего секрета.

И она была вынуждена признаться себе, что где-то в глубине души, как бы нелепо это ни казалось, ей хотелось рассказать обо всем и отцу. Хотя она считала, что все эмоциональные связи с отцом уже давно порваны, живущая в ней маленькая девочка все еще нуждалась в папином одобрении.

Только вот примет ли он когда-нибудь заблудшую дочь под свое крыло?

34

Дэниэл

Из всех отступников, обнаружившихся среди будущих раввинов, я стал последним. Это было мое единственное отличие от остальных.

На первом курсе своего рода нервный срыв случился с Лабелем Кантровичем. Это была большая трагедия, учитывая, что он к тому времени уже был женат и имел двоих детей. Ходили слухи, что он вернулся к преподаванию в родную ешиву в Балтиморе, но по-прежнему мучается мигренями и высоким давлением. Я, однако, ни минуты не сомневался, что этим дело не ограничивалось.

К концу третьего курса из наших рядов выпали еще двое, это было за двенадцать с небольшим месяцев до нашего превращения в раввинов. Об этих несчастных наши преподаватели не распространялись, ссылаясь лишь на какие-то их «внутренние проблемы».

В отличие от Кантровича эти двое отщепенцев не были сыновьями раввинов, да и у Лабеля отец был всего лишь директором небольшой ешивы, а вовсе не духовным лидером целой общины.

Никто из них не был наследником дела зильцского ребе. Никому из них не грозило разбить «золотую цепь» преемственности — а вместе с ней и сердце своего отца.

Я гадал, что станет делать отец. Он всегда вел такую праведную жизнь, он с таким жаром молил Господа о наследнике! И теперь ему должна быть ниспослана эта боль. За что?

Тут я себя оборвал. Как я смею допускать мысль о том, что я утратил веру по воле Провидения? Ведь я — не какой-то современный Иов, не выдержавший испытания. Я простой смертный, разуверившийся в постулатах своей религии.

Однако… где найти мужество взглянуть в глаза отца? Ведь я знал, что для него моя будущая деятельность на поприще раввина — продолжение всей его жизни, исполненной служения Всевышнему. Как мне произнести слова, которые станут для него настоящим ударом?

Когда Беллер без предупреждения объявился в общежитии, чтобы меня приободрить, я испытал искреннюю благодарность.

— Ну, зачем я это делаю? — мучился я.

Беллер взглянул на меня и своим голосом психотерапевта — я это так воспринимал — тихо спросил:

— А кого конкретно ты боишься обидеть?

Я опустил глаза и признался:

— Отца. — Помолчав, я повторил: — Поступая так, я причиняю боль своему отцу.

Затем я поднял глаза и с болью спросил:

— Почему, Аарон, почему я так хочу это сделать?

— На этот вопрос только ты можешь найти ответ, — тихо ответил он.

— Неужели я его так ненавижу?

— Так уж и ненавидишь?

Что я мог сказать в ответ на столь страшный вопрос? Только правду.

— Да, — с ужасом пролепетал я, — в глубине души мне страшно хочется его наказать. Ведь вы посмотрите, как он обошелся с моей сестрой!

— И дело только в Деборе? — уточнил Беллер.

— Нет, конечно. Вы правы. Дело в том, что он делает со мной. Почему я обязательно должен мечтать о карьере раввина? Почему я вообще должен позволять ему швырять мою жизнь на наковальню и ковать из нее все, что ему вздумается? А если бы я вообще не родился?

— Поздновато уже об этом, — усмехнулся Беллер. — Теперь тебе не поможет, даже если вернешься в утробу матери.

Я попытался улыбнуться в ответ, но это мне плохо удалось.

— Когда собираешься поговорить с ним? — спросил он.

— Как только куплю бронежилет, — сострил я, после чего признался: — Аарон, я не представляю себе, как это сделать.

— Просто возьми и скажи ему правду. Это будет честнее всего.

— Знаю. Но я не могу выложить ему все как есть. Это его убьет!

Беллер помотал головой.

— Дэнни, у него в жизни были трагедии посерьезнее — Холокост, смерть Хавы, утрата первого сына. Могу поручиться: твоему отцу будет очень больно, но он не умрет.

— Вы его не знаете, — тихо возразил я. — Вы не знаете этого человека!

Он ничего не ответил.


Всю дорогу на метро до Бруклина я мучился вопросом, как мне поступить «честнее всего». До этого я изобретал тысячу отговорок и малоубедительных оправданий, пытался придумать, как отсрочить решительное объяснение — например, сказать: «Я бы хотел еще год поучиться в Иерусалиме…» Но Беллер меня убедил, что это будет неоправданной жестокостью по отношению к нам обоим.

К тому времени, как поезд прибыл на станцию «Уолл-стрит», я уже сформулировал свои доводы, так что остаток пути их просто зазубривал.

Вечер был душный, и, хотя к ночи чуть повеяло прохладой, я все равно обливался потом.

Было уже около полуночи, когда я медленно прошел по нашей улице мимо погруженной во мрак и безмолвие синагоги и наконец поднялся по ступеням родного крыльца. Мама уже, наверное, давно легла. Втайне я малодушно надеялся, что и отец уже спит.

Напрасная надежда. Он всегда работал у себя за столом в кабинете, когда весь мир уже давно видел сладкие сны. Припоминаю даже, что в моем детстве бывали случаи, когда отец выходил к завтраку, всю ночь просидев за выработкой позиции по какому-нибудь особенно сложному теоретическому вопросу.

Дрожащими руками я вставил ключ в замок. Дверь скрипнула; Не разбудить бы маму! Возможно, подсознательно я даже хотел, чтобы она проснулась и своим присутствием помогла отцу принять ожидающий его удар, сыграла роль посредника или утешителя… Утешителя для нас обоих.

Коридор пересекала полоска света из чуть приоткрытой двери отцовского кабинета. Он ласково окликнул:

— Дэниэл, это ты?

Я ответил:

— Да, папа.

Но слова застряли где-то в горле, и отец был вынужден подняться из-за стола и выглянуть.

Он сиял.

— Ну, без пяти минут ребе Луриа, какой сюрприз! Досрочно сдал выпускную сессию?

Я не ответил. Я стоял в темноте, боясь малейшего лучика света.

Не видя в темноте моего лица, он бодро продолжал:

— Входи, входи. Хочу, чтобы ты послушал, что я написал о значении веры для брака. Сейчас мне не помешает свежий ум молодого талмудиста.

Я медленно шагнул вперед, опустив голову. Он обнял меня за плечи и втолкнул в кабинет. Я задрожал, не только от напряжения, но и от холода: его кабинет был единственной комнатой в доме, где стоял кондиционер — не для того, чтобы создавать комфорт для него самого, а чтобы защитить от жары огромные тома Талмуда. Эти бесценные фолианты в кожаных переплетах — некоторым было больше ста лет, например, Виленскому Талмуду, — с огромным риском были вывезены из-под нацистов и теперь составляли единственный «живой» завет, оставшийся от праха и пепла города Зильц.

— Садись, садись! — радушно пригласил он. — Что-нибудь попьешь? Холодного чая? Или, может, стаканчик сельтерской?

— Нет, папа, спасибо, я не хочу пить.

На самом деле рот и горло у меня совершенно пересохли. А губы только что не потрескались.

Отец перегнулся через стол и, глядя поверх очков, уставился на меня.

— Дэниэл, — объявил он, — ты очень бледен. Это, должно быть, от экзаменов, да?

Я только пожал плечами.

— Последнее время ты явно очень мало спал.

Я кивнул, чувствуя вину и стыд, что явился отцу в таком измученном виде. Некоторых его качеств — скажем, неуемной энергии, благодаря которой он мог подолгу обходиться без сна, — я так и не унаследовал.

Он откинулся на спинку кресла.

— Итак… — Он улыбнулся. — Как все прошло?

— Что именно?

— Экзамены. Трудно было? Устал?

Я начал фразу, но мне не хватило смелости ее закончить:

— Я не…

— Хорошо, — просиял отец.

— Не понял?

— Ты же хотел сказать, что трудно не было. Значит, ты хорошо занимался.

— Нет, нет! — выпалил я. Голос у меня слегка дрогнул.

— Дэниэл! — Отец встревожился. — Надеюсь, ты пришел не затем, чтобы сообщить о провале?

— Нет, папа.

— Ну и хорошо! Какую ты получил оценку, неважно. Главное, что экзамены ты сдал.

Господи боже! После стольких лет, когда он непрестанно желал видеть меня в числе самых лучших, он вдруг оказался готов принять среднюю — а быть может, и посредственную оценку моих научных достижений. Ирония происходящего дополнительно усугубила мои терзания.

Я почувствовал, что должен прямо сейчас выложить ему все, как есть, иначе мое отчаянно колотящееся сердце вовсе не даст мне говорить.

— Отец… — начал я. От дрожи в собственном голосе я нервничал еще больше.

Он снял очки и пока еще заботливым тоном проговорил:

— Дэнни, что-то случилось. У тебя на лице написано! Выкладывай, не бойся. Помни: я твой отец!

«Да, именно поэтому я так и боюсь».

— Я не сдавал экзаменов, — выдавил я, приготовившись к тому, что сейчас разверзнутся небеса. Но этого не произошло. Отец в очередной раз меня удивил.

— Дэниэл, — нежно произнес он. — Ты не первый, кто в подобный момент испытывает психологический надлом. Думаю, тебе сейчас надо отдохнуть. Экзамены можно сдать когда угодно.

Кивком головы он разрешил мне уйти. Но я не мог. Я знал, что не смогу смотреть на белый свет, пока все ему не скажу.

— Отец!

— Да, Дэниэл?

— Я не хочу становиться раввином.

Он онемел. Да и вряд ли существовали слова, которые могли бы послужить ответом на подобное заявление.

— Не хочешь? Ты не хочешь идти по стопам своего отца и деда? — Он помолчал, потом почти умоляющим тоном спросил: — Но почему, Дэнни? Скажи мне, почему?

Раз уж я зашел настолько далеко, надо было идти до конца.

— Потому что… я потерял веру.

Наступила апокалиптическая тишина.