Тим взглянул на часы. Он едва-едва успевал побриться и переодеться.

Однако уже без четверти шесть он стоял в нелепо модернистской папской часовне, свежий и бодрый благодаря испытанному сочетанию кофеина с адреналином.

Группа монашек, ведущих хозяйство папы, с ног до головы в черном, если не считать вышитого красного сердечка на груди, уже стояли на коленях и молились.

Ровно без пяти минут шесть вошел понтифик, за ним следовали три или четыре священника в разных облачениях. Смерив взором нового архиепископа, папа улыбнулся и протянул правую руку:

— Benvenuto, Timoteo[86].

Тим хотел приложиться губами к перстню Его Святейшества, но тот возразил:

— Не нужно, мы же собрались молиться. Перед Господом мы все равны.

По окончании службы понтифик рукой поманил Тима за собой. Они вошли в обитый бархатом лифт. Кроме них, в кабине был еще только один человек, в котором Тим узнал личного секретаря папы, монсеньора Кевина Мерфи. Об этом веснушчатом рыжеволосом парне из Дублина было известно, что он каждый день пробегает по десять миль по набережной Тибра, когда весь Ватикан еще спит.

Его Святейшество представил молодых людей друг другу и пошутил:

— Как ты знаешь, Тимотео, я нахожусь здесь, чтобы служить Господу. Но мой график составляет Кевин. Учти!

Тим и рыжеволосый ирландец обменялись улыбками. Лифт остановился. Пассажиры вышли и оказались в широкой зале со сводчатыми потолками, украшенными золоченой лепниной и фресками, в сравнении с которыми подсвеченные стеновые панели папской часовни казались не более чем пластиковой дешевкой гонконгского производства. У большого овального стола стояли высокопоставленные чины Ватикана в ожидании рабочего завтрака в обществе Его Святейшества.

Тим без труда узнал кардинала Франца фон Якоба — рослый немец был на голову выше других прелатов. Эффект усиливался его прямой осанкой. Тим проявил инициативу и представился первым.

Суровый фон Якоб ответил подобием улыбки и лаконичным: «Добро пожаловать, Ваша честь».

В том, что за завтраком фон Якоб сидел по правую руку от папы, не было ничего удивительного. Удивительно было другое: что Тима усадили как раз напротив понтифика. Новоиспеченный архиепископ здорово разволновался. Было такое впечатление, что папа вознамерился оценить его способности с близкого расстояния.

Немец не терял времени даром и немедленно приступил к «допросу», дабы определить, насколько хорошо Тим знаком с проблемами католической церкви в Бразилии.

— Ну, насколько мне известно, это крупнейшая католическая страна в мире. И беднейшая, — нервно ответил Тим на первый вопрос. — Кое-кто считает, что нам следует оказывать им более существенную помощь. Такого мнения придерживаются и тамошние священники.

— Они без конца разглагольствуют о «победе пролетариата», — раздраженно заметил кардинал. — Это похоже на «Капитал» Маркса.

Тут понтифик спокойным, взвешенным тоном объявил:

— Я убежден, что настоящий Армагеддон случится как раз между воинством Христовым и темными силами марксистов.

— Бразилия накануне мятежа, — продолжал фон Якоб. — Священники, баламутящие крестьян, пользуются поддержкой некоторых наших самых харизматических богословов. И в первую очередь — профессора Эрнешту Хардта, чью репутацию я считаю неоправданно раздутой.

Тим кивнул:

— Я читал кое-что из его статей. Он, несомненно, умеет убеждать в пользу реформы.

— Вот именно — «реформы». В том-то вся и соль! — заявил немец. — Этот деятель возомнил себя вторым Мартином Лютером. И больше всего нас тревожат слухи о том, что он готовит к изданию книгу. Поговаривают, она может сыграть роль колокола, зовущего на бой. Бразильцы только этого и ждут.

С другого конца стола раздался голос:

— Я все же не пойму, Франц. Что мешает вашему ведомству попросту принудить его к покаянному молчанию? С его земляком Леонардо Боффом это ведь сработало?

— Нет, Хардт слишком опасен, — ответил фон Якоб. — Если потерять с ним осторожность, он может покинуть лоно церкви — и одному Богу известно, сколько он утащит за собой христиан. Это будут тысячи! — Он повернулся к Тиму: — Что вам известно о подрывной деятельности этих протестантов?

— Все это похоже скорее на приливную волну, — ответил молодой архиепископ. — Я читал доклад, в котором говорилось, что каждый час церковь теряет четыреста латиноамериканских католиков.

За столом сокрушенно загудели.

Фон Якоб продолжал наседать на Тима:

— Вот поэтому-то вам и предстоит отговорить Хардта от публикации его книги. Не буду вам объяснять, какое значение придается вашей миссии.

До сих пор Тим всегда жил под чьим-то крылом. Даже в церковной политике он был не слишком искушен. Однако это не означало, что он был лишен щепетильности, и идея запретить издание книги — неважно, какой именно, — показалась ему в моральном плане отвратительной.

Интересно, подумал он, взялся бы за это задание Джордж Каванаг? И еще один вопрос не давал ему покоя.

— Не сочтите за назойливость, — спросил он, стараясь не выдать своего смущения, — но почему вы выбрали меня?

— Для работы с таким дьявольским интеллектом, как Хардт, требуется незаурядная личность. Когда я позвонил в Вашингтон архиепископу Орсино, он моментально предложил вашу кандидатуру.

— А вам известно, что я ни слова не говорю по-португальски?

— Вы свободно владеете латынью, итальянским и испанским, — сказал кардинал, глядя в какие-то бумаги. Судя по всему, это была выписка из личного дела Тима.

Его Святейшество любезно произнес:

— Мне приходилось кое-что заучивать для поездок по Южной Америке. Не хочу обижать наших лузитанских братьев, но я обнаружил, что португальский — это тот же испанский, только с полным ртом камешков.

Все засмеялись.

— В любом случае, — объявил фон Якоб, — в штате моей конгрегации есть опытные преподаватели языков, чьей методике полного погружения позавидует сам Берлиц. Вы уже через три месяца будете говорить на бразильском португальском, как носитель языка.

— Одна проблема, — с юмором уточнил Его Святейшество. — После этого вам останется придумать, что именно говорить.

На этой ноте завтрак был окончен.

Князья святой церкви разошлись по своим ведомствам, а Тим проследовал за монсеньором Мерфи в его секретариат, служивший контрольно-пропускным пунктом при дворе понтифика.

Секретарь папы объяснил, что заниматься с Тимом языком будут три раза в день по четыре часа священники бразильского происхождения. Они будут оставаться с ним даже во время приема пищи, следя за тем, чтобы разговор велся только на португальском.

— После этого, — пошутил монсеньор Мерфи, — у вас будет возможность расслабиться за каким-нибудь легким чтивом — типа истории Бразилии.

— Благодарю вас, монсеньор, — отозвался Тим. — Но что-то заставляет меня думать, что эти языковые занятия будут менее суровым испытанием по сравнению с тем, что последует потом.

После некоторого колебания папский секретарь понизил голос и сказал:

— Ваша честь, могу я вам доверить один секрет? Между нами, ирландцами?

— Разумеется.

— Мне кажется, вам будет небесполезно знать, что вы не первый легат, направляемый к Эрнешту Хардту.

— О-о… — удивился Тим. — И что же стало с моим предшественником?

Ответ был краток:

— Он не вернулся.

73

Дебора

«Дорогая Дебора,

Посылаю тебе заметку из «Бостон Глоб» — уверен, эта тема прошла незамеченной для израильской прессы.

Сказать по правде, я долго сомневался, посылать ее тебе или нет. Я знаю, что Тим всегда присутствует в тайниках твоих дум, да и как может быть иначе, если ты все время видишь его портрет в своем Эли?

Интересно, что ты почувствуешь теперь, когда узнаешь на своих далеких галилейских берегах, что твой «старый друг» стал архиепископом?

Обрадуется ли раввин Д. Луриа? А может, станет гордиться?

И наконец, вопрос вопросов: что по этому поводу скажет Эли?

Мне кажется, он имеет право знать, что его отец — христианин. А самое главное — будь его отец даже самим папой римским (а в случае Тима этого вовсе нельзя исключать), все равно антисемиты будут презирать его за то, что в нем течет и еврейская кровь.

Думаю, это его не только не заденет, но и придаст его жизни больше осмысленности, тем более что скоро Эли придется ею рисковать ради всех нас.

Скажешь, это проповедь? Пусть так. Если не хочешь говорить «аминь», тогда я…


Двумя днями позже.

Никак не могу дописать последнюю фразу.

Может, у тебя получится?

С любовью,

Дэнни».


Дебора решила сохранить вырезку. В глубине души она понимала, что само письмо ей лучше сжечь. Хватит с нее и фотографии! Разве не достаточно просто смотреть на его лицо, а слова найдет ее сердце?

Однако какая-то сила повелела ей оставить у себя содержимое конверта целиком. Позднее она поняла, что подвигло ее положить эти бумаги не куда-нибудь в потайной уголок, а прямо в верхний ящик стола.

Четырнадцать лет после появления на свет Эли прошли для нее в мучительных поисках нужных слов. Теперь у нее были эти слова. Но она, как трусиха — по крайней мере, так она сама потом думала, — не выложила ему всю правду, а просто оставила письмо там, где он наверняка бы его нашел.

Это случилось довольно быстро.

Уже на следующий вечер Эли не появился в столовой к ужину.

Поначалу Дебора решила, что он — как уже не раз бывало — задержался в соседнем кибуце у Гилы. Но когда, придя домой, она обнаружила письмо брата скомканным и валяющимся посреди комнаты на полу, она позвонила подружке сына. Девочка лишь усугубила ее тревогу, сообщив, что Эли не появлялся и в школе.

Дебора повесила трубку и помчалась делиться своими опасениями к Боазу и Ципоре.

К своему удивлению и великому облегчению, она нашла Эли у них в шрифе. А судя по табачному дыму, разговор шел уже не один час. Сын уставился на нее глазами, пылающими от негодования. Для него мать была предательницей.

— Эли…

Он отвернулся.

— Можешь меня ненавидеть, у тебя есть на это право, — беспомощно сказала она. — Мне следовало давно тебе все рассказать.

— Нет, — вмешался Боаз. — Виноваты мы все. В чем я и пытаюсь его убедить с того момента, как он пришел. Ведь это мы тебя уговорили!

Ципора молча закивала.

Эли стал выпускать пар, причем начал с «дедушки».

— Как ты мог на это пойти? Как ты мог осквернить память собственного сына?

На этот вопрос у Боаза, слава богу, был ответ.

— Я… Мы сделали это в знак нашей любви.

— «Любви»! — усмехнулся парнишка. — Любви к кому? К какому-то христианину, с которым моя мать — так называемая «раввин Луриа» — легла в постель?

— Эли! — рявкнула Дебора. — Ты не имеешь права разговаривать в таком тоне!

— Неужели? Ты бы постыдилась… — Он не находил слов, хотя еще не выплеснул всей накопившейся злости.

Дебора решила объясниться:

— Эли, мне действительно стыдно. Но только за то, что я боялась тебе все рассказать. Есть одна вещь, которую тебе необходимо уяснить, поскольку в ней заключается причина твоего появления на свет. — Она помолчала и тихо закончила: — Я любила твоего отца. Он был добрый и хороший. И чистый сердцем. И клянусь тебе, наша любовь была взаимной.

Эли опять повернулся к Боазу и Ципоре. Вопреки его ожиданиям, оба кивнули.

— Твой отец был менш[87], — подтвердил Боаз.

— О каком «отце» ты говоришь? О своем сыне или… об этом мамином пасторе?

И снова пронзительный юношеский взор впивался в каждого по очереди. Дебора словно проглотила язык, но Боаз с чувством ответил:

— Мне нет нужды рассказывать тебе, что за человек был наш сын. Ты четырнадцать лет о нем слышишь. Единственное, в чем мы тебе солгали, это в том, что он не был тебе отцом. И скажу тебе честно, Эли, даже если с этого дня ты перестанешь со мной знаться, я всегда буду с благодарностью вспоминать те годы, что ты позволил нашему мальчику жить в тебе. А теперь, — сказал он, — я хочу, чтобы ты попросил прощения у Деборы. Она его почти не знала — и в этом ты должен винить не ее, а меня.

Эли смутился.

— Но, Боаз… — пролепетал он, — я совсем на тебя не сержусь!

— Почему же? — строго спросил старик. — Иными словами, ты злишься на Дебору за то, что твой отец был христианин? Деление людей на «своих» и «чужих» — это то самое искаженное мышление, которое привело мир к холокосту. У меня есть право так говорить, поскольку эта ничем не оправданная ненависть лишила меня родителей, а потом и сына. Самое главное заключается не в том, еврей ты или христианин, а в том, хороший ли ты человек. Твой отец — а я его знал — был хорошим человеком.