Медсестры у нас есть. Причем одна или две даже с образованием. Остальные — те же морадореш, которые умеют только делать уколы, выносить покойников и перестилать койки. — Он тяжко вздохнул. — Это единственное место, где я жалею, что не избрал своей специальностью медицину. Что может священник? Только совершить последний обряд и попробовать объяснить несчастным, почему Господь так рано забирает их к себе…

Тим огляделся. На низких койках лежали больные. Одни корчились от боли, другие бились в судорогах, но большинство от слабости даже не шевелились. Да, подумал он, вот так должен выглядеть Дантов ад. Постепенно за криками и стонами умирающих он стал различать какой-то другой звук.

— Я слышу детей.

— Верно. — Хардт смерил его внимательным взглядом. Ему стало жаль Тима. — Они наверху. Если сказать вам, что там в десять раз страшнее, чем тут, это не будет преувеличением. Вы уверены, что выдержите?

За Тима ответили его горящие глаза.

— Разве не сказал Господь: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное»?

— Прекрасно, брат мой, — похвалил Хардт и дружески взял его под руку. — Я восхищаюсь вами.

Хардт повел его по шаткой импровизированной лестнице на второй этаж.

От вида и запаха Тима затошнило. Несчастные маленькие дети, бледные и тощие, некоторые — со вздутыми животами, лежали на матрасах и скулили. Самые маленькие умирали на руках у матерей.

— Скажите, — срывающимся голосом спросил Тим, — сколько из этих детей выйдет отсюда живыми?

При всей любви к риторике Хардт на этот раз не хотел говорить вообще.

— Сколько, дом Эрнешту? — не унимался Тим.

— Иногда, — начал Хардт, — очень редко, Господь посылает нам чудо. — Он опять замолчал.

От ощущения собственной беспомощности Тим разозлился.

— Чем они больны?

— Чем обычно болеют дети? Дизентерией, тифом, малярией и, конечно, СПИДом. Поскольку болезни — это единственное, в чем мы идем в ногу со временем.

— Это же бесчеловечно! — взорвался Тим. — В Бразилии только в городской черте должно быть шесть крупных клиник!

Хардт кивнул:

— Они существуют. Но мы, как говорится, — не их район.

Тим что-то задумал. Он повернулся к Хардту и попросил:

— Вы можете отвезти меня в отель, а потом обратно?

— Конечно. — Тот был в недоумении. — Но зачем?

— Не спрашивайте. Можете считать, что я решил что-то сделать для этих детей.

— В таком случае вы бы лучше помогли ребятам у входа сколотить побольше маленьких гробов.

Тим вышел из себя:

— Сейчас, дом Эрнешту, я говорю с вами на правах архиепископа. Извольте сделать то, о чем вас просят!

Хардт в изумлении развел руками и двинулся к выходу.


При виде заляпанного грязью джипа привратник отеля «Националь» поспешил навстречу, чтобы поскорей отправить его на стоянку, но тут заметил, кто за рулем.

— Добрый день, падре. Давайте я отгоню вашу машину?

— Спасибо, мы только на минутку и сейчас же обратно.

— В таком случае я стану сторожить ваш джип, как цепной пес!

Хардт подмигнул Тиму, словно говоря: понял, кто здесь главный?

Через несколько минут Тим вышел, таща с собой черный саквояж.

— Могу я спросить, что у вас там? — поинтересовался Хардт, отруливая от тротуара.

— Нет, брат мой, — отказался Тим. — Это сугубо официальное дело.

Остаток пути они слушали по радио жаркий репортаж с футбольного матча.

Доехав до селения, Тим извинился и прямиком направился к Хардту в кабинет. Переодеваясь, он слышал, как обмениваются недоуменными репликами Эрнешту с Изабеллой. Когда он вышел, у обоих от его вида захватило дух. Он был в полном пурпурном облачении епископа римской католической церкви.

— Что это вы задумали? — саркастически произнес Хардт. — До карнавала два с лишним месяца.

Тим не смеялся.

— Я снова иду в больницу. Можете меня не провожать. Я помню дорогу.

Он, не мешкая, вышел из дома. За ним двинулись ошеломленные хозяева.

Прошло минут двадцать, и они поняли, что есть такие аспекты земного и божественного, которые «теология освобождения» не учитывает. Тим поочередно подходил к больным детям, опускался рядом с ними на колени, разговаривал (с каждым — на понятном ему языке), а главное — прикасался к ним рукой. Хардты видели издали, что от его слов дети смеются, а матери плачут. Всякий раз он заканчивал беседу крестным знамением, после чего переходил к следующему больному, а рыдающие матери благословляли его и инстинктивно старались облобызать ему руку.

Дойдя таким образом до конца палаты, Тим обернулся и далеко за морем детских глаз увидел своих хозяев. Оба улыбались. Он отслужил самую важную службу за все годы своего священства.

Потом все трое вернулись к Хардтам, и, пока Изабелла готовила кофе, Эрнешту спросил:

— Что это было — урок мне, как надлежит пастырю исцелять души?

— Дом Эрнешту, — отвечал Тим, — если вы извлекли для себя что-то новое, я буду только рад. Что до меня, то я лишь пытался доказать самому себе и вам, что в могуществе Святой Матери Церкви есть нечто позитивное.

Но убедить Хардта ему не удалось.

— Тим, — начал он, — с вашим сердцем вы тронули бы этих детей даже в костюме Санта-Клауса.

— Не согласна! — вступилась за гостя Изабелла. — Люди знают, что пурпурную мантию носят епископы. Только они никогда их не видели. — Она повернулась к Тиму. — Вы были правы, дом Тимотео.

— Спасибо. Если вы думаете, что это может как-то помочь, то я бы хотел завтра отслужить там молебен. На каждом этаже.

Ко всеобщему изумлению, Хардт вдруг попросил:

— А можно я вам буду ассистировать, дом Тимотео?


Дни слагались в недели, недели — в месяцы, и постепенно отношения между двумя слугами Господа стали весьма доверительными. Тим со временем стал отдавать предпочтение теплу бразильского семейного очага перед роскошью отеля. Частенько они ночи напролет проводили в дискуссиях на темы Священного Писания. И делились самым сокровенным.

Однажды вечером Хардт, по обыкновению попыхивая сигаретой, спросил:

— Скажи мне, мой юный друг, неужели ты никогда не любил женщину?

Тим замялся, не зная, как ответить. Даже в этой дали и глуши в его подсознании продолжал жить образ Деборы. Однако он не говорил о ней никому за исключением своего духовника, да и тогда не называл ее имени. И не рассказывал, что он испытывал, когда был с нею. Он всегда говорил только о своем грехе, но никогда — о счастье. Сейчас же Тиму захотелось излить душу этому человеку, которому он так сильно симпатизировал.

Бразильский пастырь внимательно выслушал его рассказ, не перебивая даже тогда, когда Тим говорил сумбурно и комкал детали.

Потом Хардт деликатно сказал:

— Думаю, тебе бы следовало на ней жениться. — Он вздохнул и спросил: — А ты так не считаешь?

— Я принял обет. Я женат на Святой Церкви, дом Эрнешту.

— И тем самым лишь увековечил ложный постулат. Из всех отрывков Писания, которые я мог бы сейчас привести в доказательство своей правоты, самым парадоксальным — и подходящим к случаю — является глава третья из Первого послания к Тимофею. Ты, конечно, помнишь, что в ней сам апостол Павел формулирует требования к образцовому епископу, настаивая, что он должен быть «непорочен… трезв, благочинен…».

Тим машинально вставил пропущенное:

— «…одной жены муж».

— Скажи честно: ты до сих пор не можешь ее забыть?

Взор Тима затуманился, так что он не видел лица своего друга.

— Да, Эрнешту. У меня перед глазами все время ее лицо.

— Мне жаль тебя, — сочувственно произнес Хардт. — Мне жаль, что тебе не суждено испытать той особой любви, какая есть между мной и моими Альберту с Анитой.

Тим развел руками.

— А ты сумел бы ее отыскать?

После некоторого раздумья Тим сказал:

— Думаю, это возможно.

Они немного помолчали. Затем Хардт снова заговорил:

— Я буду за тебя молиться, брат мой.

— О чем конкретно?

— О том, чтобы тебе достало мужества, — ответил тот с чувством.

77

Дэниэл

Это было как искривление времени. Несколько минут назад я любовался по-галльски изысканными улицами Монреаля — и вот через каких-то несколько кварталов нахожусь уже в районе, который вполне мог бы сойти за нью-йоркский Истсайд сто лет назад.

Нет, улицы и здесь выглядели достаточно элегантно — и Сент-Урбен, и бульвар Сен-Лоран. Но этим канадский дух района исчерпывался. Вдоль всего бульвара, который местные называли не иначе как Главный, вывески магазинов были на идише, и этот язык звучал повсеместно в оживленных переговорах лоточников с бородатыми покупателями в черных пальто.

Проработав почти шесть лет в самых отдаленных уголках Новой Англии, я только теперь понял, как мне недоставало этих знаков и звуков моего детства.

Должен признаться, что Главный вызывал во мне жестокую ностальгию. За исключением одной детали: я больше не носил униформы. Моя одежда ни в коей мере не отвечала представлениям здешних иммигрантов о костюме настоящего еврея. На меня глазели так, словно у меня были две головы, и обе — без кипы.

Несмотря на все это, единственным доступным мне способом подзарядить «батарею» своего национального самосознания было отправиться на улицу Сент-Урбен, что я и делал всякий раз, как представлялась возможность.

Как только у меня возникала потребность в какой-нибудь новой еврейской книге — или, наоборот, в старом раритетном издании, — я отправлялся в Монреаль, ибо это был ближайший ко мне город, где имелись еврейские букинисты. Таким образом, раз в несколько месяцев я совершал «путешествие библиофила», и мне доставляла неизъяснимое удовольствие сама возможность подержать в руках новые книги, неспешно их полистать.

В то достопамятное воскресенье я основательно подкрепился двумя сандвичами с острой пастромой — пища богов, которой не найдешь в Новой Англии, а затем направился к конечному пункту моей поездки — книжному магазину «Светоч вечности» на Парк-авеню.

Я всегда звонил заранее и извещал реба Видаля о своем приезде, чтобы сей образованный муж, владелец лавки, был на месте. Я привык полагаться на него в выборе литературы на темы Ветхого Завета. Однако в тот день, войдя в магазин, я его не обнаружил. Какой-то древний, ссутуленный служащий в углу зала разговаривал с несколькими клиентами.

Я прошел к столику, где были выставлены новые поступления.

Не могу описать это чувство. Когда-то в Бруклине это было для меня чем-то само собой разумеющимся. Теперь же, отшельник из глухого лесного края, я впервые начал ценить радость прикосновения к книге на священном языке.

Так я провел минут двадцать, а затем стал терять терпение и направился навести справки к прилавку, где стоял старомодный кассовый аппарат. Быть может, реб Видаль просил мне что-нибудь передать.

И в этот момент вся моя жизнь перевернулась.

За кассой сидела румяная девушка лет восемнадцати-девятнадцати. Таких бездонных карих глаз я еще никогда не встречал. Даже издали я ощущал исходящую от нее квинтэссенцию божественного сияния — то, что мистики называют шекина.

Я почтительно подошел и пролепетал:

— Простите, я ищу реба Видаля. Мы договаривались…

Она немедленно повернулась ко мне спиной.

Бог мой, каким же я стал неучем! Ни одна благовоспитанная девушка из семьи ортодоксальных евреев не станет говорить с незнакомым мужчиной. Она явно находилась в магазине для того, чтобы обслуживать женскую клиентуру.

В смущении, чувствуя себя полным болваном, я попытался извиниться — чем навредил еще сильней.

— Пожалуйста, извините меня, — бормотал я, — я не думал вас обидеть. Я хочу сказать…

Она опять отвернулась и на идише обратилась к старику в дальнем углу зала:

— Дядя Эйб, ты не поможешь этому джентльмену?

— Минутку, Мириам, — ответил тот. И прибавил: — По-моему, шайгец какой-то. Ты лучше иди в подсобку.

Я разозлился. Он обозвал меня самым обидным словом, каким ультраортодоксальный еврей может выразить свое неодобрение другому еврею. Он назвал меня иноверцем.

Я, без сомнения, дал бы волю своему гневу, если б ее дядя, ведь он судил по внешним признакам, не был абсолютно прав. В конце концов, в своем свитере поверх рубашки без галстука я явно смотрелся здесь чужаком. Не говоря уже о непокрытой голове и недопустимо коротких бакенбардах.