Я потеряла брата, я предупреждена – это дело времени, быть может, нескольких месяцев – он умирал уже тысячью смертей и потерян для вечности. Все рушится. Вот он, милое дитя, падает в бездонную пропасть, страшнее которой нет ничего на свете! Он страдает, ему не хватает воздуха, света, солнца; он обессилел, глаза его прикованы ко дну, он больше не подымает головы, Князь Тьмы запретил ему… Однако же он еще пытается оказать сопротивление. Он слышит далекий голос, тот голос, который слышал в колыбели, но Князь Тьмы говорит ему: «Ложь, тщета, безумие!» Бедное дитя, со связанными руками и ногами брошенное на дно пропасти, рыдает в беспамятстве, научившись у своего учителя называть добро злом, а зло – добром, и что же он делает?.. Он улыбается.

Ничто не удивляет меня в твоей бедной, истерзанной душе, даже насмешливая улыбка Сатаны… Так и должно было быть!

Мой бедный брат, ты уже не жаждешь справедливости, той справедливости, о которой ты мне говорил. Ты отвергаешь свою милую подружку, скромную и нежную, красивую и любящую, будущую мать твоих детей, которых бы ты так любил. Я просто вижу ее в нашей старой гостиной, под старыми портретами…

Все сметено каким-то злым ветром. Брат, чье сердце не может жить без любви, пренебрегает ею, не хочет чистых чувств. Он будет стареть, но рядом с ним не будет никого, кто приласкал бы его и разгладил морщины на его лбу. Его любовницы будут смеяться над ним, да большего с них и не спросишь; и тогда, всеми брошенный, отчаявшийся… тогда он умрет!

Чем больше ты колеблешься, чем сильнее твое смятение, чем ты несчастнее и беззащитнее, тем больше я тебя люблю. Ах, бедный брат, мой дорогой, если бы ты захотел вернуться к жизни! Если бы Господь этого захотел! Если бы ты увидел скорбь моего сердца, если бы ты почувствовал жар моих молитв!..

Но страх, тоска, сопутствующая обращению, тяготы христианской жизни… Обращение – какое отвратительное слово!.. Нудные проповеди, нелепые люди, угрюмое протестантство, суровость, не скрашенная ни ярким цветом, ни лучом, высокопарные слова, «наречие Ханаана»![61].. Неужели все это может тебя соблазнить? Все это не Иисус, а тот Иисус, в которого веришь ты, – не лучезарный Учитель, которого я знаю, которого обожаю. Этого Иисуса ты не будешь бояться, не будешь испытывать ни скуки, ни отчужденности. Ты страдаешь, горе сжигает тебя… он будет плакать вместе с тобой.

Я не устаю молиться, милый брат; никогда мысль о тебе так не переполняла мое сердце… Пусть это будет через десять, через двадцать лет, но придет день, когда ты поверишь. Быть может, я об этом никогда не узнаю, быть может, я скоро умру, но я всегда буду надеяться и молиться!

Думаю, что я написала слишком много. Столько страниц, их и прочитать-то трудно! Мой братик пожимает плечами. Наступит ли день, когда он не будет больше читать мои письма?..

XXVII

– Старина Хайрулла, – говорю я, – приведи мне женщин!

Старый Хайрулла сидит передо мной на земле. Он скукожился, как зловредное и нечистое насекомое; его лысый продолговатый череп блестит при свете моей лампы.

Восемь часов, за окном – зимняя ночь, и квартал Эюп черен и безмолвен, как могила.

У старого Хайруллы есть двенадцатилетний сын по имени Иосиф, красивый, как ангел, которого он обожает и ничего не жалеет для его воспитания. Во всем остальном он совершеннейший мерзавец. Он занимается всеми темными делами, какими только может заниматься в Стамбуле старый опустившийся еврей, поддерживает отношения с юзбаши[62] Сулейманом и со многими из моих друзей-мусульман.

Однако же его допускают и принимают повсюду только потому, что его привыкли видеть в течение долгих лет. Встретив его на улице, обычно говорят: «Добрый день, Хайрулла!» И даже касаются кончиков его длинных волосатых пальцев.

Старый Хайрулла долго обдумывает мою просьбу и наконец отвечает:

– Господин Маркето, женщины теперь очень дороги, но, – добавляет он, – есть и не такие дорогие развлечения, я мог бы предложить их вам сегодня же вечером… Послушать музыку, к примеру, вам наверняка было бы приятно…

Произнеся эту загадочную фразу, он зажег фонарь, надел балахон, деревянные башмаки и исчез.

Через полчаса портьера в моей комнате раздвинулась, пропуская шестерых еврейских мальчиков в красных, синих, зеленых и оранжевых одеяниях, подбитых мехом. Их сопровождает Хайрулла и еще один старик, еще более безобразный, чем Хайрулла. Вся команда, отвесив поклоны, усаживается на полу, в то время как я бесстрастно и неподвижно, словно сфинкс,[63] взираю на все это.

Мальчики принесли с собой маленькие золоченые арфы, по которым тотчас забегали их пальцы, украшенные дешевыми золотыми кольцами. Зазвучала оригинальная музыка, несколько минут я ее слушаю.

– Как они вам нравятся, господин Маркето? – спрашивает меня старый еврей, наклоняясь к моему уху.

Я уже понял, что к чему, и не выказываю никакого дивления. Мне лишь хочется продолжить изучение глубин человеческой низости.

– Старина Хайрулла, – отвечаю я, – твой сын красивее, чем они…

Старик какое-то время раздумывает и наконец отвечает:

– Господин Маркето, мы могли бы отложить этот разговор на завтра…

…Я выгоняю всю эту компанию, как паршивых насекомых, но вдруг снова вижу удлиненный череп Хайруллы, бесшумно отодвинувшего портьеру.

– Господин Маркето, – говорит он, – сжальтесь надо мной! Я живу очень далеко, а люди думают, что у меня есть золото. Лучше убейте меня своей рукой, чем в такой час выставлять за дверь. Разрешите мне прилечь в каком-нибудь уголке вашего дома, и, клянусь вам, еще до рассвета я исчезну.

У меня не хватило духу выгнать старика, который умер бы на улице от холода и страха, даже если бы никто не покушался на его жизнь. Я указал ему место в углу дома, где он провел всю ледяную ночь, съежившись, как старая мокрица, в своей потертой шубе. Я слышал, как он дрожит, хриплый кашель вырывается из его груди; мне стало так его жалко, что я поднялся с постели и бросил ему ковер, чтобы он укрылся.

Когда небо начало светлеть, я приказал ему выметаться и посоветовал никогда больше не переступать порога моего дома и никогда не показываться мне на глаза.

III

ВДВОЕМ В ЭЮПЕ

I

Эюп, 4 декабря 1876


До меня дошла весть: «Она приехала!», и два дня я провел в лихорадочном ожидании.

– Сегодня вечером, – сказала Кадиджа (старая негритянка, которая в Салониках ночами сопровождала Азиаде и рисковала жизнью ради хозяйки), – сегодня вечером каик привезет ее к причалу Эюпа, перед твоим домом.

Я прождал там три часа.

День выдался прекрасный, сияющий; движение по Золотому Рогу было необычайно оживленным; в конце дня тысячи лодок приставали к причалам Эюпа, доставляя в этот спокойный квартал турок, которых заботы приводили в людные центры Константинополя, Галаты или на Большой Базар.

Меня начинали уже узнавать в Эюпе, и я не раз слышал:

– Добрый вечер, Ариф! Кого вы здесь поджидаете? Все хорошо знали, что меня не могли звать Арифом и что я христианин с Запада, но мои восточные фантазии больше не внушали никому подозрений, и меня называли тем именем, которое я себе придумал.

II

О, светоч, Порция!

Дай руку; это я.

Альфред де Мюссе.

Порция

Солнце уже два часа как скрылось за горизонтом, когда появился одинокий каик, отплывший с Азар-Капу; на веслах был Самуил; закутанная по-восточному женщина сидела на корме на подушках. Это была она!

Когда они подплыли, площадь у мечети уже опустела; похолодало.

Не говоря ни слова, я взял ее за руку, и мы побежали к дому, забыв о бедном Самуиле.

Когда неисполнимая мечта исполнилась, когда Азиаде была здесь, в приготовленной для нее комнате, наедине со мной, за двумя дверьми, отделанными железными скобами, мне не оставалось ничего другого, как упасть к ее ногам и обнять ее колени. Я чувствовал, что безумно люблю ее; ничего больше для меня не существовало.

И тут я услышал ее голос. Впервые она говорила, а я понимал, – восторг, доселе неведомый! Однако я не мог вспомнить ни слова по-турецки – на языке, который я выучил ради нее; я несвязно отвечал ей на добром старом английском, не слыша сам себя!

– Северим сени, Лоти! (Я люблю тебя, Лоти!) – сказала она. – Я люблю тебя!

Эти слова мне говорили и до Азиаде, эта вечные слова; но впервые сладостная музыка любви коснулась моих ушей на турецком. Восхитительная музыка, которую я было забыл! Неужели я снова ее слышу? И с каким восторгом вырывается она из чистого сердца молодой женщины! Я слушаю ее словно впервые, и она звучит, как песня небес, в моей пресыщенной душе.

Я взял мою возлюбленную на руки, повернул ее головку к свету, чтобы полюбоваться ею, и сказал, как Ромео:

– Повтори! Скажи еще раз!

И сам я обрушил на нее множество слов, которые она должна была понять. Дар речи вернулся ко мне вместе с турецкими словами, и я засыпал ее вопросами, повторяя снова и снова:

– Ответь мне!

Она смотрела на меня неотрывно, но я видел, что она отсутствует, что я говорю в пустоту.

– Азиаде, – сказал я, – ты меня не слушаешь?

– Нет, – ответила она и произнесла серьезным голосом сладостную и дикарскую фразу: – Я хотела бы съесть слова с твоих губ! Сенин лаф емек истерим! (Лоти, я хотела бы съесть звук твоего голоса.)

III

Эюп, сентябрь 1876


Азиаде мало говорит; она часто улыбается, но никогда не смеется; ступает она совершенно неслышно; ее движения гибки, плавны, бесшумны. Это маленькое таинственное существо обычно исчезает с приходом дня, но ночью, в час, когда появляются джинны[64] и призраки, она возвращается ко мне.

Она сама похожа на видение и словно освещает те места, по которым проходит. Вы начинаете искать нимб вокруг ее детского и в то же время серьезного личика и действительно находите его, особенно когда свет падает на воздушные локоны, которые не знают парикмахера и так прелестно обрамляют ее щеки и лоб.

Она полагает, что эта локоны ужасно неприличны, и каждое утро бьется целый час, тщетно стараясь их выпрямить. Эта работа, а также уход за ногтями, которые она красит в красно-оранжевый цвет, – два главных ее занятия.

Она ленива, как все женщины, выросшие в Турции; тем не менее она умеет вышивать, приготовлять розовую воду и писать свое имя. Она пишет его повсюду на стенах с такой серьезностью, как если бы дело шло о сложной операции, и уже сточила все мои карандаши.

Азиаде разговаривает со мною скорее глазами, чем голосом: у нее удивительно живая мимика и настолько выразительный взгляд, что она могла бы вообще обходиться без слов.

Вместо ответа она часто напевает куплеты турецких песен, и эта манера, которая казалась бы пошлой у европейки, у нее по-восточному обольстительна.

У нее грудной голос, звучит он молодо и свежо; к тому же она обычно использует низкие ноты, а благодаря придыханиям, свойственным турецкому языку, он кажется хрипловатым.

Азиаде восемнадцать или девятнадцать лет. Она способна самостоятельно принимать важные решения и следовать им, чего бы это ни стоило, даже подвергая риску свою жизнь.

IV

Когда в Салониках мне приходилось подвергать опасности жизнь Самуила и мою собственную, чтобы провести с ней какой-нибудь час, я выносил безумную мечту: жить с ней где-нибудь на Востоке, в укромном уголке, куда бедняга Самуил тоже перебрался бы вместе с нами. Я почти осуществил эту мечту, несмотря на мусульманские каноны, представлявшие, казалось, непреодолимую преграду.

Константинополь – единственное место на земле, где можно попробовать нечто подобное; как некогда Париж, Константинополь соединяет в себе множество больших городов, где каждый человек может жить, как ему заблагорассудится и безо всякого контроля, где можно заниматься несколькими делами сразу, принимая обличье разных людей – Лоти, Арифа и Маркето.

…Пусть воет зимний ветер, пусть декабрьские шквалы сотрясают засовы дверей и решетки на окнах.

Охраняемые тяжелыми железными затворами, целым арсеналом заряженного оружия, да еще и неприкосновенностью турецкого жилища, мы сидим перед медной жаровней… Маленькая Азиаде, как нам здесь хорошо!

V

ЛОТИ – СВОЕЙ СЕСТРЕ, В БРАЙТБЕРИ


Дорогая сестренка!

Я был жесток и неблагодарен, не написав тебе раньше. Я огорчил тебя, судя по твоему письму. К несчастью, все, что я тебе написал, – правда; я продолжаю думать по-прежнему, и я не могу утишить боль, которую тебе причинил: виноват я только в том, что разрешил тебе заглянуть в глубины моего сердца, но ты сама этого хотела.

Я верю, что ты меня любишь; твои письма доказали бы мне это, даже если бы у меня не было других доказательств. Я тоже люблю тебя, и ты это знаешь.