– А я вот тут новостью делюсь. Мне предлагают место доцента почти в Москве, в Подмосковье, конечно, с возможностью докторантуры. Хочу рискнуть попробовать себя на этом поприще. Там нам и квартиру обещают дать.

У Лиды внутри будто струна какая-то оборвалась, что звонко звучала несколько месяцев где-то в глубине. Звучала сама по себе, ее даже не надо было трогать пальцем, – точно эхо отражалось от многочисленных препятствий, образуя странный оркестр, рождающий свою новую неповторимую мелодию. И вот струна лопнула. На негнущихся ногах Лидия вышла из кухни и долго пускала в раковину воду в ванной комнате, пытаясь затолкать внутрь слезы, хлынувшие, будто вода в фанерную лодку, напоровшуюся на металлические останки.

После Нового года она стала ждать от Федора писем. Он никогда не посылал писем ей куда-нибудь «до востребования», всегда писал им вместе: «Дорогие мои… Обнимаю, целую…», но в строчке «Кому» неизменно стояло: «Андрею…» Один раз, когда муж был в командировке, она не выдержала и вскрыла конверт. Не взрезала письмо по краю, не отпарила нежный шов над плюющимся чайником, а, дрожа от нетерпения, поддела приклеенный краешек скальпелем – и отодрала с «мясом» от конверта. Письмо было как письмо. Федор писал о своих новостях, делился впечатлениями о городе, о работе в вузе, о коллегах и студентах. Лиде нравилось читать его письма. Они были написаны очень художественно, так, что перед глазами сразу вырастал сказочный театр из красочных декораций и теней, которые отбрасывали обозначившиеся сразу вещи, и немые люди, которым еще предстоит только выйти на сцену. Она так и слышала его язвительный баритон, долетающий через расстояние.

Аккуратно заклеить конверт не получилось. Разодранный слой старого клея почти весь был покрыт ворсом отодранной бумаги и заново не клеился; мазать конверт канцелярским клеем Лидия побоялась, хорошо зная, что тот может пожелтеть; аккуратно промазала часть, закрывающую конверт, ПВА, накапав его предварительно на полоску бумаги, и прижала, разглаживая конверт пальцем. Шов получился волнистый, выдававший Лиду с головой. Она даже хотела тогда просто потерять письмо, ничего не говорить о нем, но не решилась, подумав, что неполученное послание может как-то всплыть, и уж пусть будет лучше с покореженным швом, но будет. Однако муж ничего не сказал: то ли не заметил, то ли ему так было удобнее: не замечать.

В жизни Лиды не так уж много изменилось с отъездом Федора. Он по-прежнему иногда бывал у них дома, наезжая по праздникам или на выходные. Он изредка даже ночевал у них, когда приезжал один, так как с тещей имел натянутые отношения… Впрочем, она никогда не спрашивала о том, что могут сказать ему дома. Однажды она даже постирала и погладила ему рубашку: Федор ушел домой, оставив сорочку у них. Вернувшись через пару дней к ним, он, как ни в чем не бывало, переоделся в чистую рубашку, ничуть не заботясь о конспирации. Лида даже спросила его:

– Ты зачем рубаху надеваешь? Положи в пакет! Увидят – еще заругают…

– А… – Федор махнул неопределенно рукой…


Она старалась, как могла, ничем не выдать их любовь. Да, это была любовь, не страсть, не стихия, как река, вырвавшаяся из запруды и сметающая все на своем пути, – это была река глубокая и полноводная, но она текла в своих берегах, а вот подводные ключи бурлили, бурили воронку мутного омута. Федор же иногда будто забывал, что он – женатый человек и находится в гостях у своего друга. Пугал этим Лиду до внутреннего озноба: такого, как был тогда, когда она однажды наелась шампиньонов и точно покрылась изнутри гусиной кожей, а снаружи вся горела. Вырастал из-под земли, подкравшись беззвучно пантерой, делал резкий прыжок – и она оказывалась у него в объятиях. Стоял спиной по ходу движения в лодке, что мчалась по течению навстречу подводным камням, чуть лишь высовывающим из воды свои шапки. Стоял во весь рост, хотя и не раскачивая лодку, но и не гребя и не правя – куда вынесет, так был уверен, что мимо камней пронесет…

66

Она потом думала, догадывался ли Андрей, что они встречаются без него? Вряд ли… Или то было инстинктивное нежелание знать, когда от удара закрывают голову ладонями?

Теперь Лида старалась попасть в командировку в столицу, куда Федор мог запросто добраться из своего Подмосковья. Она звонила с вокзала из автомата, предварительно наменяв целый большой мешочек 15–20-копеечных монет для междугороднего разговора, сообщала, что прибыла, и только потом ехала устраиваться в гостиницу, вернее в общежитие, где комендант по договоренности с замом по хозчасти пускал сотрудников ее предприятия на побывку. Общага эта была для строителей. Сюда приезжали учиться на курсы повышения квалификации бухгалтера со стройки и всякие мастера да прорабы, мелкие начальники из трестов, чтобы урегулировать вопросы с поставками материалов, проектами, заказами. Гостиница была вся заплеванная, похоже, в ней и не убирался никто. Желтое солдатское белье, пол весь в крошках еды и в раздавленных мякишах хлеба, намертво прилепившихся к полу, словно родинки и бородавки на старческой коже. Ванная вся в рыжих потеках, напоминающая по цвету сходящий по весне снег, впитавший в себя гарь выхлопных газов, снизу подкрашенный оттаявшей глиной. Кран нудно капал, издавая звук, напоминающий стук первых редких капель дождя по железной крыше, долбящий, наводящий тоску в первые холодные августовские ночи.

По столам ползали рыжие тараканы в таком количестве, что казалось, это сквозняк, гуляющий по кухне, шевелил просыпанные крошки. Из переполненного помойного ведра всегда торчали бутылки и распространялся ударявший в нос запах, от которого у Лиды частенько начинался рвотный спазм, который она с трудом сдерживала, стремглав выбегая с кухни.

Остаться вдвоем в общаге можно было только утром или днем. Вечером бухгалтера пили и орали песни, оккупировав проходную комнату и кухню. Федор по возможности брал какой-нибудь библиотечный день – и они гуляли по шумным московским улицам, иногда ходили в театр, а так чаще старались остаться в гостинице.

Перед отъездом Федор помогал ей накупить колбасы, мяса, конфет и апельсинов, чтобы везти домой. В те времена продукты в другие города России возили сумками из Москвы.

Она была рада, когда Федору удавалось проводить ее на вокзал и посадить в поезд.

Пару раз она уезжала без Федора. Тащила нагруженные, будто кирпичами сумки, через каждые пять-десять метров ставила багаж на заплеванный окурками и фантиками перрон и передыхала, а затем снова двигалась дальше вдоль состава поезда.

Муж даже как-то пару раз сам просил Федора помочь ей, если тот будет в столице.

Теперь она ждала этих своих командировочных поездок, этого бегства в чужую жизнь, когда можно будет безнаказанно раствориться в шумной толпе спешащих тебе навстречу людей, бродить по промозглым вечерним улицам, щедро освещенным разноцветными огнями рекламы, ничуть не заботясь о том, что будешь узнанной. Она наблюдала, как быстро меняется содержание бегущей строки на высотном здании: буквы летят, как по бикфордову шнуру, вспыхивая новогодними фонариками одна за другой и постепенно складываясь в осмысленность. Она подумала, что вот так же и наши чувства слагаются по букве, зажигающейся одна за другой, и незаметно приобретают осознанность. Но как только слово сложится целиком – немедленно исчезает бесследно, оставив после себя легкое свечение где-то там, где высотное здание силится слиться с небом, растворяясь в его чернильной духоте. И вот уже новые буквы совсем другого цвета снова рождаются одна за другой, чтобы на мгновение сложиться в целое и бесследно растаять, уступая место новому… Не знала, не видела, вдруг однажды заметила, как августовскую комету, выпавшую из равнодушного мерцания бисера звезд в холодный вечер, когда замечаешь, что теперь темнеет рано, – и вот осколок звезды уже стремительно приближается к твоему крыльцу, на котором ты сидишь, кутаясь в старую шаль, чтобы упасть тебе прямо в руки, а затем сгореть, оставив волдыри и рубцы на нежной коже.

Она нисколько не испытывала угрызений совести, будто бы все в ее жизни было правильно; все, как нужно: та жизнь и эта жизнь… Она идет под руку с родным мужчиной в чужом городе. Гуляют, как влюбленная друг в дружку семейная пара… Лидочка шествует уверенной походкой любимой женщины, у которой все лучшее еще впереди. Это она стоит у входа в метро, до головных спазмов вглядываясь в черную толпу, вытекающую из подземелья, в надежде увидеть любимое лицо. Это она, легкая и прекрасная, бежит навстречу знакомой долговязой фигуре, раскинувшей в полете руки для того, чтобы крепко к себе прижать ее соскучившееся тело, поднимая на свою высоту, где летает синяя птица счастья. Это у нее сладко замирает сердце от того, что тяжелая мужская ладонь легонько погладила ее по волосам, а горячие губы целуют палец за пальцем на ее руке, выбирая из них самый любимый, с заусенцами, чтобы нежно облизать шершавым языком где-то в глубине рта, мягко обхватив теплыми губами, имеющими вкус недоспевших нектарин.

* * *

Все сначала начать, с пустяка:

Очарованно бредить свиданьем

И на зов, как на свет маяка,

Прилететь с обновленным дыханьем.

Пожалуй, ей было страшно потерять и того, и другого.

Ей совсем не нужна была эта любовь в засиженной тараканами общаге, но ей не хватало ощущения, что твою птичью трель не только слушают, возвращаясь из сна, но и понимают все пропетое, как свое собственное сочинение.

При всем при том, что у нее были благополучный дом и будущее, она продолжала жить в доме свекрови, как в гостинице, с чувством, что находится под постоянным ионизирующим излучением, пытающимся просветить ее насквозь и выявить притаившуюся опухоль. Вот смотрите: какой у нее скелет, и совсем не в шкафу, а тут в комнате, залитой солнечным светом, нанизывающим пылинки на свой расширяющийся луч.

Кем она была для Федора? Праздничным фейерверком, на минуту освещающим серые лица, замученные рутиной быта? Разноцветными огнями, сменяющими друг друга и окрашивающими тени на лице отблеском елочных гирлянд из фонариков, мигающих с частотой биения сердца? Она никогда не забудет тот испуг на лице Федора, когда она подошла к нему сзади, увидев склонившийся над книгой любимый затылок в Центральной библиотеке, где они договорились встретиться, и положила руки на сгорбленные плечи. Он тогда дернулся, как от электрического удара, воровато озираясь в сторону, совсем противоположную от нее, и сказал, что он скоро выйдет из читального зала и пусть она подождет его внизу. Как оказалось тогда, в том зале сидел его коллега с кафедры и Федор не хотел «светиться». Это было нормально и разумно, но почему-то сердце в горькой обиде, дрожащее, как вымокшая кошка, забилось в темный угол, уткнувшись носом в пыльную холодную штукатурку, и там сдерживало свои всхлипы, натужно качая пересыщенную адреналином кровь.

Пять лет тянулась эта ее жизнь с бегством в столицу и приездом Федора в гости. В очередное лето, катившееся по земле удушливым дымным клубком торфяных пожаров, Федор к ним на дачу не приехал. Их общий знакомый из той компании, где они когда-то познакомились под плач гитарных струн, сказал, что он развелся и женится на дочке какого-то босса из местной администрации… Через два месяца они получили от Федора открытку, в которой тот писал о своих непростых переменах в жизни: о том, что у него родился сын и о том, как все это тяжело, маленький ребенок… Открытка была вся помята, будто ее месяц носили в кармане брюк и постоянно нервно тискали в кулаке, засунув руку в карман. Край открытки был обожжен, словно ее держали над зажигалкой или свечой, собираясь спалить и не посылать вовсе, а потом пожалели написанных слов и послали по любимому адресу…

Слезы закапали, точно из распаявшейся газовой колонки, перегретой до плевания паром. Она чувствовала себя, как девочка в начале ее семейной жизни, стоящая посреди затопленной кухни и не знающая, чем и как собирать набегающую воду.

В тот день будто ампутировали половину ее сущности. Она знала, что уж ТАМ ничего нет и никогда не будет, но она чувствует, как болит отрезанная половина. Пустота ноет, токает, не дает спать по ночам, и она теперь нестерпимо боится произнести имя «Федор», когда Андрей ей жарко дышит в ухо.

Федор еще несколько раз звонил Андрею, но для нее это уже не имело никакого веса – веса, который она чувствовала, будто тельце птицы в ладони, что подняли с пола, когда та разбилась о стекло, заглядевшись на отражавшийся в нем полет облаков. Птица сидела нахохлившаяся, но живая, и почему-то не улетала – то ли не могла оправиться от удара, то ли переломала крылья и была больше не способна летать, а только могла падать камнем вниз, ровно сердце от горьких вестей.

Через год Лида забеременела Гришей, жизнь окончательно вошла в свои глубокие берега, весенние разливы делали ее только шире и спокойней.

Иногда она перебирала письма Федора, перечитывала пожелтевшие страницы, пытаясь прочитать и разглядеть то, что видела в черном омуте глаз, расширяющемся кругами по воде, будто от брошенного камушка ее видения, и рыжее пламя костра отражалось в подернутом рябью кривящемся зеркале воды.