Обида и ревность захлестывали его волной от теплохода, прошедшего где-то за пределами его видимости, он терял управление – и лодку его мыслей начинало медленно крутить на том месте, где Оксана обвивала своими русалочьими руками шею другого.

Он совершенно не мог тогда работать, становился рассеянным, не слышал, что спрашивали его подчиненные, раздражался… Оксана как-то сказала ему:

– А ты не думаешь, что я теряю с тобой время? Годы уходят… Уж не решился ли ты уйти из дома?

Он тогда замер, будто заяц под кустом, увидевший промелькнувший лисий хвост. Нет. Он и не думал выбирать из этих двух женщин, как не выбирают из двух своих детей или родителей. Выбери он одну из них, он бы ампутировал часть себя – и стал бы покалеченным уродом, все время ощущающим свой пустой рукав и пустую штанину… Ему даже на костыль упереться было бы нечем.

Оксана испепеляла его своими горящими глазами, протыкала насквозь, словно тоненький ломтик хлеба металлическим прутом для поджаривания над высунутыми языками костра.

Порой он спрашивал себя: настолько ли его жена мудра, что делает вид, что ничего не замечает, или она и вправду ничего не подозревает, или просто боится, как и он, смять и испачкать их накрахмаленную и отутюженную жизнь? Так или иначе, но после своих командировок он с усердием преданной собаки, возвращающей хозяйке кинутую той палку, принимался за дела по дому: занимался с детьми, ходил с ними на прогулки, делал мелкий ремонт, таскал сумки из магазина, прибирался в квартире и даже иногда готовил что-нибудь вкусненькое, чему мать успела его научить.

Жизнь, вышедшая было той весной из берегов, вошла в свое русло и текла с такой скоростью, что плыть не по ее течению стало невозможно и бессмысленно. У Оксаны появлялись какие-то мимолетные молодые люди, что долго не задерживались подле нее: неминуемо относило в сторону. Он знал, что она страдала от этого и хотела бы найти достойную замену ему, которого считала безнадежно женатым и которого не желала видеть стареющим рядом с собой еще молодой… Так и жили одним днем, что длился не один год, прочерчивая на ее лице первые нестрашные морщинки, будто на земле, пересыхающей на полуденном солнце, которые расправлялись с оседающей под утро росой.

По осыпи…

И я одна в июльском рае.

Родных зову – не дозовусь.

Я продолжаю бег по краю,

И все ж когда-нибудь сорвусь…

75

Теперь у Лидии Андреевны в жизни остался единственный близкий человек и единственный мужчина – это ее сын. И она со страхом думала, что недалек тот день, когда она почувствует, что он может обходиться без нее…

Гриша рос домашним, интеллигентным мальчиком, пожалуй, даже маменькиным сынком. Лидии Андреевне страшно вспоминать, что его бы могло не быть: второго ребенка она не хотела. Но, как это и бывает почти всегда, младший становится любимым и лелеемым. На всем его внешнем виде лежала печать материнской любви: на отглаженной рубашке; на бутербродах, заботливо завернутых каждый в салфеточку и сложенных в полиэтиленовый пакетик; на аккуратно подстриженных волосах с женской челочкой; на обернутых в целлофан учебниках; на очках в тонкой серебристой оправе с очень толстыми стеклами, делающими глаза Гриши выпуклыми, будто у жабы, а взгляд беззащитным и детским; на справках об освобождении от физкультуры; на билетах в театр в каникулы; на журналах «Юный натуралист», картинки из которого он вырезал к каждой теме урока по природоведению и географии и наклеивал в тетрадь; на том, что должен быть не позднее восьми вечера дома и сидеть за семейным ужином, а не в компании ребят, поющих под гитару на скамейке во дворе и регулярно смачивающих хрипящее горло пивом или чем покрепче. Материнская любовь была на нем как клеймо и отпугивала от него мальчиков. Звали его «пенсне». Над ним частенько подшучивали и мальчики, и девочки. Одноклассницы однажды мелко нарвали бумагу и насыпали в его капюшон. Гриша был очень рассеянным мальчиком и это все знали, поэтому, одеваясь, он ничего не заметил, а когда вышел на улицу и помчался домой, то бумажки полетели из весело подпрыгивающего в такт его шагам капюшона, а осенний порывистый ветер понес их прохожим в лицо вместо снега. Встречные смеялись этому снегопаду, а злобная тетка с метлой заорала: «Вот я тебя сейчас в милицию, чтобы родителей твоих штрафанули! Будешь знать, как мусорить!» В другой раз мама нашла в пиджаке его формы тюбик губной помады, что ему, видимо, засунули, пока он делал прививку от оспы у школьной медсестры. Как-то он всю перемену ходил с прилепленным скотчем на спине объявлением: «Ищу любовь учительниц». Однажды он пришел в школу в новом белоснежном свитере и его тут же позвали на большой перемене играть в футбол, заставив стать вратарем. Причем голы пытались тогда забить по сговору, как он понял потом, и свои, и чужие. Сколько раз он садился на острые кнопки или в буквальном смысле в лужу, не заметив близорукими глазами подвоха на стуле. Дети жестоки. А ведь Гриша был добрым мальчиком, никогда не подводил ни в чем товарищей, никогда не ябедничал ни родителям, ни учителям на своих обидчиков, давал всем списывать, делился своими бутербродами. Даже подборки любимого журнала «Юный натуралист» за целых три года он опрометчиво лишился, принеся их своему однокласснику, когда тот попросил его об этом. Одноклассник этот был совсем незаметный в классе, бесцветный, будто тень, учился еле-еле, никогда не хулиганил, на переменах тихо сидел за своей партой, не участвуя ни в каких играх товарищей и даже редко выходил из класса. У него недавно родились братики-близнецы. Гриша был тогда даже горд, что у него попросили почитать журналы, выписать которые имели возможность не все родители. Журналы к нему не вернулись. Соседка по парте сказала тогда, усмехаясь: «Да он из них все картинки вырезал». Гриша тогда никак не мог постичь, как же так можно изрезать чужие журналы, которые попросили лишь почитать. Он тогда даже нажаловался отцу, выписывавшему всю домашнюю периодику, и отец, на родительском собрании повстречав родителей одноклассника, рассказал им об инциденте, но воз журналов и ныне там. Не Гришино относительное семейное благополучие и достаток делали его изгоем, в классе были мальчики и из семей побогаче, а именно то, что он весь излучал материнскую любовь, впитав ее, будто краснеющее и наливающееся соком яблоко лучи летнего солнца.

Когда Грише было пять лет, отец принес домой в литровой банке рыбок: несколько гуппи, почти прозрачных и перламутровых, будто пленка от пролившегося из мотора бензина, затянувшая поверхность реки; парочку ярко-алых меченосцев и чету вуалехвостов, один из которых был оранжевый, точно заходящее солнце, а другой золотисто-желтый, словно солнце в полдень сквозь дымку, которые таращили свои телескопические глаза. Рыбок поместили в освободившуюся из-под варенья трехлитровую банку с широким горлом, пустив туда плавать зеленые кружки водорослей. Василиса довольно равнодушно отнеслась к отцовскому приобретению, а вот маленький Гриша буквально носом прилепился к банке, наблюдая, как рыбки, разевая рты, искаженные баночным стеклом, подплывают к нему вплотную и целуют его огромным ртом. Восторгам не было предела. Гриша потребовал, чтобы банку с рыбами поставили к нему в спальню. Через месяц трехлитровая банка была заменена круглым аквариумом, в который были насыпаны песок и галька, доставленные с какого-то пляжа; в песок были вкопаны два красных кувшинчика со струящимися вверх водорослями, похожими на узенькие ленточки. Были куплены несколько разноцветных рыбок, одна диковиннее другой: серебристые плоские скалярии и дискусы, разноцветные попугайчики и барбусы, золотистые и пятнистые гурами… И даже были заброшены в воду несколько настоящих улиток, что присасывались к стенкам аквариума и висели на них, показывая миниатюрные рожки. По пластиковой трубочке побежал, будто в стакане с кока-колой, веселыми пузырьками кислород. Детское удивление вскоре переросло в настоящее увлечение, и Гриша мог часами промывать и очищать аквариум, собирая стеклянной трубочкой остатки жизнедеятельности рыб, прокаливать на сковороде песок, пересаживать разросшиеся водоросли, отсаживать беременных самок и родившихся мальков, дабы уберечь их от участи быть съеденными родителями и собратьями по аквариуму.

Другим его нешуточным увлечением стали попугаи. Попугаев была пара: голубой и желтенький, похожий на канарейку. Он выклянчил их у отца, когда они были в зоомагазине. Гриша их очень любил, терпеливо учил разговаривать, но попугайчики произносили только несколько слов. Самочка говорила «Край» и «Тревога», а самец «Холод». Было ли ему холодно на самом деле и какой смысл птица вкладывала в это слово – никто не знал. Зато попугайчики довольно часто что-то чирикали на своем птичьем языке, постоянно наполняя комнату воспоминаниями о быстротечном лете и заброшенной даче.

Была попытка завести хомячков. Парочка прожила у них очень недолго. Вскоре самочка родила пять детенышей, но каково было отчаяние сына, когда на другой день он не обнаружил ни одного из них. Гриша тогда ходил, понурив голову, будто глядел на свое отражение в бегущей воде, пропускал мимо ушей все, что ему говорят: просто не реагировал, думая о своем, а ночью Лидия Андреевна услышала, что он всхлипывает в подушку. Она зашла в комнату к сыну, подсела на кровать, погладила его встрепанные шелковые волосы, но он дернулся, как от ожога, и отвернулся, сдерживая рыдания. Плечи его вздрагивали, словно их сводило мелкой судорогой. Она стала их утюжить успокаивающими движениями, легко, будто стирая пыль с полированной крышки пианино, стоящего у свекрови в гостиной, пока не почувствовала, что дрожь в его теле проходит. Обняла за плечи, поцеловала в макушку, сказала: «Я тебя очень люблю», бережно накрыла одеялом и вышла из комнаты, больше ничего не сказав. На другой день прожорливых родителей, съевших собственных детей, отнесли в живой уголок Дома пионеров.

Вопрос о том, куда идти сыну учиться, в семье не стоял: было ясно, что сын будет поступать на биофак. Даже отсутствие перспективы найти хорошую работу не отпугивало.

76

Она смотрела на сына и думала о том, что это единственное, что у нее осталось в жизни ценного. Найти спутника жизни она уже вряд ли сможет. Все мало-мальски стоящие мужчины давно разобраны, а те, кто болтается подобно лодке, вытащенной на землю зимовать и унесенной с суши растаявшими снегами в половодье, да так и оставшейся пока без руля и ветрил в ожидании того, что крепнущий ветер ее куда-нибудь да вынесет, ей были, пожалуй, не нужны. Больше не будет ни весны, ни лета – одно лишь безвкусное, как водопроводная вода, время.

Сын для нее оставался во многом ребенком, требующим ее нежной опеки и постоянной заботы, но в то же время был уже достаточно взрослый, чтобы она могла сделать его неизменным советчиком и слушателем ее переживаний. Она ловила себя на мысли, что ей постоянно хочется ему рассказать свой прожитый день. В то же время она часто замечала, что сын не слушает ее, блуждает где-то внутри себя, по собственному лабиринту воспоминаний и предчувствий. Это ее иногда обижало до слез. Она начинала думать, что сын ускользает от нее, у него скоро будет своя жизнь, дверь в которую закрыта на замок с десятью степенями защиты, хотя пока сын охотно пересказывал события в университете и многие разговоры в лицах. При этом он отчаянно возбуждался, начинал жестикулировать, строил гримаски, пытаясь передать выражение описываемого лица, подражал его тону. В этот момент он становился похожим на маленькую обезьянку. Пожалуй, он редко давал ей дельные советы, но разговоры с ним стали для нее, как сливное отверстие в ванне сбоку: когда она переполнена и вода скоро может побежать через край – только боковой отвод предохраняет квартиру от затопления.

Сын теперь должен был быть всегда под рукой, будто носовой платок, чтобы вовремя промокнуть набухшие влагой глаза. Часто она сама, не дождавшись от него ответа, принимала нужное решение, но ей было легче это сделать после того, как она посоветовалась с сыном. Будто бы они вместе принимали это решение.

В то же время чуткое материнское сердце чувствовало, что ее сын многое ей не рассказывает. Она пыталась несколько раз расспрашивать его, но натыкалась на грубость:

– Отстань! – нередко слышала она. – Поговори с кем-нибудь другим.

Обида нарастала в ней удушливым затишьем перед грозой, прорывающимся молнией, расколовшей уже где-то вдалеке горизонт.

– Смотри! Не будет меня, как отца, пожалеешь!

Сын глядел на нее глазами испуганного кролика, прижавшего уши. Мгновенно грустнел, пухлые его губы начинали нервно подергиваться, взгляд устремлялся в бесконечность, весь он будто съеживался и становился похож на ребенка, потерявшего маму в толчее магазина.

77

Весной, когда снег медленно сходил с лица земли, тут и там оставляя траурные ленты от впитавшихся в оседающие сугробы выхлопных газов и смога заводских труб, когда то и дело принимался моросить не по сезону нудный дождь, что вполне резонировало со звучанием струн души Лидии Андреевны и соответствовало ее настрою вступить в серую безрадостную осень, осень деревьев, потерявших все свои листья и стоявших теперь одинокими и голыми, готовыми стеклянно зазвенеть от наступивших холодов, и все она делала по инерции, с трудом переползая изо дня в день, когда перемерзшая резина губ утратила свою эластичность и перестала складываться в улыбку, она вдруг обнаружила, что ее сын все время улыбается. Улыбка эта возникала у него спонтанно и была похожа на солнечный луч, пробивающийся между двумя тяжелыми пыльными шторами. То, что сын рассеян, ничуть не удивляло ее, она сама могла засунуть книгу в шифоньер, а расческу в кухонный буфет, одеть кофточку наизнанку, а правый тапок – на левую ногу. И не то чтобы она была всю жизнь рассеянной, нет… Это последние события ее жизни никак не отпускали ее и будто невидимые нити, притягивающие марионетку, тащили ее за собой. Сама Лидия Андреевна была здесь, а ее мысли там, где ее близкие стремительной походкой уходили от нее, словно вырванный из рук налетевшим ветром воздушный шар. Так и ее сын не слышал материнских слов, погруженный под воду своих мыслей, и это давно не удивляло ее. Она могла разглядеть лишь пузырьки на поверхности, которые он выдохнул. Когда он выныривал на воздух, поднимал свои близорукие глаза на нее, щурясь, будто от солнца, и спрашивал: «Что? Что ты сказала?» – это вызывало в ней только жалость и гордость, что ее мальчик, ее кровинка страдает так же, как и она. Они будто сообщающиеся сосуды, содержимое одного тут же перетекает в другой. У них общая боль, общие воспоминания, потери и жизнь, которая еще продолжается. Но то, что сейчас он не слышал ее, потому что у него появилась своя отдельная и тщательно скрываемая от нее жизнь, было очевидно. Нездешняя улыбка блуждала по его лицу, ее мальчик парил где-то высоко в облаках – и материнское сердце екнуло в предчувствии новой потери. Было ясно, что сын влюблен, и, видимо, взаимно.