78

Он все время убегает от нее и никак не может убежать. Он завтракает с ней и ужинает… Она запрещает ему есть жареное и соленое. Она провожает его в институт, если сама не убегает раньше него. Она слушает все его телефонные разговоры и частенько вставляет свои реплики. Когда он говорит по телефону из своей комнаты, то слышит, как матушка осторожно поднимает трубку: в трубке тут же начинается треск и голос собеседника доносится, будто издалека, по междугородней связи. Она начинает звонить его друзьям, если он где-то задерживается. Она роется в его бумагах и ящиках письменного стола. Она не выпускает его из дома в межсезонье без шапки, поэтому ему приходится выходить в шапке и за углом дома эту шапку снимать. Она знает все его рубашки и говорит, что ему куда надеть. Он получает от нее хозяйственную сумку и тюк с бельем в прачечную… Она вручает ему квитанции за квартиру и телефон. Она просит его сходить починить обувь.

Он, конечно, понимает, что ей сейчас очень тяжело, но нельзя же вцепляться в него так, что он оказывается, будто замурованным под обвалом из бетонных плит, обрушившихся при землетрясении. Вроде бы и жив, а пошевелиться и выбраться не можешь.

Он был одинок, и лишь внимательный материнский взгляд сопровождал его повсюду. Это было так невыносимо, что его одиночество постоянно обнажали. Ему хотелось спрятаться, зарыться, как ракушка в ил, стать лягушкой, напоминающей прошлогодний лист или камень, неядовитой змеей, похожей на палку, мирно лежащей на обочине у тропы. Расспросы матушки злили его, и он не мог сдержаться, чтобы не ответить таким тоном, что расспрашивать его пропадало всякое желание. Он знал, что он единственное, что осталось у нее, и она безумно его любит, но любовь – это власть, а всякая власть парализует. Он, будто бабочка, запутавшаяся в паутине ее любви. Эти шелковые нити налепились на крылья – и он может ими только подергивать, что напоминает мелкое трепыхание, трепет, страх и невозможность лететь туда, куда глаза глядят…

79

Лидия Андреевна думала, что все пережитое и его детская любовь к ней связывают их обоих обязательством и договором, под которым они подписались кровью. Оказалось, что это не так, и кровью подписалась только она, подписалась при рождении сына. Она обнаружила, что он стал физически стесняться ее и больше не переодевался в ее присутствии. Чувствовала, что, как и дочь, начинает оберегать свои мелкие тайны, духовные и плотские, от ее бдящего ока, старается скрыть их под кучей привычного и обыденного для ее взора – и покров тот настолько плотен, что она не может не только увидеть его секреты, но даже и угадать…

Это вызывало боль, досаду, ревность и раздражение. Разве не мечтала она, когда запихивала в него по ложечке манную кашу, а он отворачивался от ее ложки, ерзая по подушке, подложенной на детский стул, что он всегда будет жить с ней, не скрывая ничего от нее и не стесняясь ее? Разве не тешила она себя иллюзией, что дети станут как половинки одного апельсина, у которых она, мать, – кожура, толстая и надежная, предохраняющая их от высыхания души, мысли и тела? Кожура и мякоть, по отдельности друг без друга не существующие. Старость и одиночество… Тут нужно научиться не цепляться за ноги близких и не тащить их вниз. Найти свое место и не мешать. Она понимала это, и ее мать была в этом для нее примером, но тоска и боль как бы перечеркивали жирной угольной чертой это понимание. Ее жизнь перегнулась, как нагретая стеклянная трубка, – и все в ней теперь идет под углом потерь. Тоска похожа на тонкую нить паутинки, протянувшейся между людьми. По краям ее прилепились и сохнут жертвы одиночества, но и от них тянется нить к кому-то еще…

Она ставила себе в заслугу своих детей и рада была при каждом удобном случае ими похвалиться. Если к ним приходили знакомые, она всегда вызывала детей показаться. Сына она неизменно просила продемонстрировать свой аквариум и рассказать о рыбках. В последний визит, а пришли к ней тогда две сотрудницы Андрея, которые принесли невыплаченную ему вовремя зарплату, она притянула сына к себе, обняла и сказала:

– Господи, на кого ты похож! – и, взяв массажную щетку, стала его расчесывать. Гриша стоял красный, как помидор, и злой, но вырваться не решился.

– Вот, – сказала Лидия Андреевна, отойдя от него на два шага, оглядела со всех сторон свое творение. – А теперь иди!

Она замирала за дверью с бьющимся сердцем, слушая разговоры сына по телефону. Да, у него появилась подружка. Но кто она? Спрашивать она пока не хотела, понимая, что приглашение в родительский дом может быть истолковано как серьезные намерения сына, о коих сейчас, конечно, не могло быть никакой речи.

За окном раскинула свой бархатный шатер ночь. Наглая луна показывала половину своего лица и лила на город желчь, проникающую в кровь и мозг Лидии Андреевны, рождая у нее смутное беспокойство, переходящее в раздражение и злость. Она утопала в плюшевом кресле, подложив под гудевшие ноги стул, и нервно смотрела на часы. Стрелки часов все прибавляли скорость. Был одиннадцатый час ночи, а сын все еще не явился из университета, и хотя он иногда задерживался в библиотеке, ему давно пора уже было сидеть у себя в комнате. Ужин на двоих уж пара часов как стоял на плите, подготовленный к разогреву. Вчера Гриша пришел в двенадцатом часу, но вчера он, по крайней мере, предупредил, что идет в кино. У них в семье было заведено сообщать, если кто-то приходит поздно или внезапно задерживается. Такие законы были еще со времен правления свекрови. Чувствуя нарастающее беспокойство, Лидия Андреевна стала ходить по комнате, как тигрица в клетке, наматывая круг за кругом. Что-нибудь делать она не могла, но почему-то не думала о плохом, вспомнив, что сын сегодня надел любимую розовую рубашку цвета пиона, правда без пиджака и галстука, а нацепив джинсовую куртку, и очень долго и тщательно начищал свои ботинки, что с ним случалось чрезвычайно редко, изгваздав всю прихожую черным гуталином так, что она казалась посыпанной сажей. Лидия Андреевна почти не сомневалась, что сын где-то гуляет. Она пошла в комнату сына, где стала искать у него на столе какие-нибудь признаки его сегодняшней задержки, но ничего не нашла. В ней продолжала разливаться желчь и нарастать злоба, смешанная с беспокойством. Она позвонила его приятелю из университета, и тот сказал, что на занятиях Гриша был, но он, скорее всего, пошел прошвырнуться. Она несколько раз слышала шаги по лестнице, но каждый раз либо хлопала дверь внизу, либо шаги пролетали мимо двери их квартиры.

Через четверть часа Лидия Андреевна услышала поворот ключа в замке. Она вышла в прихожую. Встала в проеме двери, ведущей на кухню. Сын буквально впорхнул в квартиру, будто облитый серебряным лунным светом. Луна, опрокинувшаяся на хребет, отпечатала свой профиль на его губах.

– Ну, и где ты был? Ты, может быть, объяснишь свое поведение?

– В библиотеке задержался, – попытался мышью проскользнуть в свою комнату.

– Ты что не мог позвонить?

– Почему я должен звонить? Почему я должен перед тобой отчитываться? Имею я право на свою жизнь? Моя жизнь – эта моя жизнь, и я не твоя собственность! Запомни это! – Он буквально оттолкнул Лидию Андреевну и прошмыгнул в свою комнату. Она успела ущипнуть сквозь джинсовый рукав предплечье сына, ощущая, как, словно замерзающий пластилин, твердеет эластичная и податливая кожа под ее сильными пальцами.

Лидия Андреевна ушла на кухню разогревать еду. Сама она есть уже не хотела, чувствуя, что ее всю колотит, будто на ледяном ветру, и гремела сковородой так, ровно хотела сбить замок с железного засова, на который ее мальчик закрыл дверь в свой мир. Внезапно она почувствовала, что все душное предгрозовое ожидание последних часов сейчас разразится ливнем. Она села на табуретку, мимоходом перекрыв газовую конфорку, и слезы закапали с ее белесых ресниц, словно с размочаленного рубероида крыши.

Сын вышел из своего укрытия и встал рядом, пингвином переминаясь с ноги на ногу.

– Ну, что с тобой? Ну, перестань! Не делай из выеденного яйца трагедию.

Лидия Андреевна вслушивалась в ту нежность, что она уже давно не слышала – и ливень ее слез припустил сильнее. Сын стоял рядом в нерешительности, не умея ни обнять ее, ни погладить по волосам. В этих слезах, будто в настоящем дожде, пролившемся из тучи, назревшей из испарений луж, было перемешено все: жалость к себе; тоска по сгоревшей в огне безумия дочери и неутихающая боль от потери мужа, рухнувшего, как пронзенное молнией дерево; плач по унесенной временем, будто высохший в бурых пятнах осенний лист, маме; грусть по своей наивной юности с ее верой в «прекрасное далеко» и бескомпромиссной жестокостью к старшим с отстаиванием своей независимости от близких, служивших ей до поры надежным крылом, под которое так захочется возвратиться, когда будет уже невозможно; укоризна сыну, что она покинута им и что он позволил себе забыть, что они недавно остались навсегда вдвоем из всего их большого семейства; надежда и призрачная, точно тающая на глазах рассветная дымка на горизонте, иллюзия о том, что оперившийся сын вернется к ней назад в гнездо, раскачанное ветром, – и они до конца ее дней будут неразлучны в печали и радости; лукавство, что ее слезы должны пронять, вывести за руку из весенних луж по колено и удержать возле нее.

Наконец, справившись c растерянностью, сын нерешительно взял ее за руку – и она порывисто обняла его, прижала к груди, запустила дрожащие пальцы в его шелковую копну волос, потом отстранила от груди, посмотрела в глаза и сказала:

– Я тебя люблю. Очень-очень.

– Я тоже тебя люблю, – ответил сын.

Потом она стала говорить о том, что он единственное, что у нее осталось в жизни, а он пренебрегает ею и бывают дни, когда он совсем ее не замечает и не скажет ей ни словечка, а если они и разговаривают, то она прекрасно видит, что он совсем ее не слушает, а витает в облаках и отдаляется от нее все дальше, отгораживаясь возводимой по кирпичику стеной.

– Никуда я не отдаляюсь. Имею я право на личную жизнь или нет? И почему ты роешься в моем столе?

Лидия Андреевна попыталась взять себя в руки, чувствуя, что желчь продолжает разливаться дальше по ее думам, будто мазутная пленка по успокоившейся после грозы равнинной полноводной реке.

– Я роюсь? Что ты! Тебе показалось! Я искала, наверное, у тебя калькулятор, а ты его унес на занятия.

Потом они сидели за круглым столом на кухне и пили чай с овсяным печеньем. Лидия Андреевна решила, что ужинать глухой ночью уже ни к чему, макароны отвратительно подгорели, и вообще она их, может быть, оставит себе на утро.

Лидия Андреевна опять осторожно завела с сыном разговор, что он очень отдалился в последнее время. Она, конечно, понимает, что у него есть право на личную жизнь и свои секреты, но он должен помнить, что у нее в этом мире никого не осталось. Гриша ответил, что если он и избегает ее иногда, то лишь потому, что его печаль нуждается в одиночестве. Грише очень хотелось отвоевать право на личную жизнь, но он совсем не желал жить тайной от матери жизнью (Ах, если бы она смогла понять его!), и ему показалось, что сейчас это может быть уместно, так как матушка была нежна, полна внимания и доверительности. Ему хочется свободно приводить девушку, которая у него недавно появилась, в квартиру, в свою комнату, – и не чувствовать себя цирковым пуделем с воздушным бантиком на шее, которого вывели погулять на длинной шелковой веревочке и он все время ощущает, как ошейник вгрызается в шею, а узел бантика напоминает сцепленные на горле пальцы. Ему так нужно стать хозяином в доме, где полновластным собственником всего была мама!

Сердце Лидии Андреевны опять стояло на краю обрыва и осторожно заглядывало в пропасть. Неужели ей суждено сейчас потерять и его? Только не это. Нет, она, конечно, больше не будет показывать свое неприятие симпатий своего чада, Василиса дала ей страшный урок… Но ведь если бы дочь не захотела свободы от нее и не нашла в Илье того, чего у него не было и в помине, очаровавшись не его достоинствами, а собственной жаждой любить, то их семья была бы сейчас вся в сборе под этим розовым абажуром? Неужели всю свою жизнь она катила в гору камни, желавшие, чтобы их оставили на обочине и они поросли бы серым мхом?

Ее замешательство было похоже на колебание воды, когда бросаешь в свое отражение камень. Когда она представила сына в его детской с чужой женщиной, она почувствовала, что ревность снова захлестнула ее, будто волна лодку, болтаемую на привязи далеко от берега, так как выше «спустили море» и вода поднялась. Там, где была земля под ногами и в нее можно было уткнуться разбитым носом, как в материнские колени, теперь была холодная заболоченная вода.

Еще больше Лидия Андреевна расстроилась, когда узнала, что девушка сына никакая не студентка, а портниха в ателье, но он будет ее уговаривать учиться, а нынешняя ее специальность пригодится всегда: и подработать можно, и детей она обшивать будет. Последние слова совсем расстроили Лидию Андреевну. Ну и ну. «Ладно, хоть не продавщица овощей», – злорадно подумала она, приказывая себе не ревновать. Потом подумала: «Ладно, быстрее пропадет интерес. С этой проблемой я как-нибудь справлюсь». На нее смотрело доброе, доверчивое и беспомощное лицо сына, раскатанное скалкой ее взгляда.