Боковым зрением Луиджи заметил парочку из тех расплодившихся в последнее время бродяжек, которые стаями собирались на площадях города. Нечесаные пряди длинных волос перехвачены на лбу замусоленным ремешком, длинные пончо висят балахоном — не разберешь, где парень, а где девка. Тот, что повыше, держал в руках холщовую торбу, расшитую какими-то восточными иероглифами, а низенькая, помеченная Луиджи условно как «девушка», выглядывала из-за спины своего спутника с растерянностью туземца, столкнувшегося с цивилизацией.

К конвейеру подошла женщина, давно примеченная сержантом. Она уже больше часа ожидала своего рейса и можно было легко догадаться, что именно 375-го, парижского, взлет которого несколько раз отменяли по причине погодных условий: дело шло к Рождеству и над Европой буйствовал очередной циклон. Задержки в расписании собрали в зале аэропорта непривычно много людей, тоскливо поглядывающих на табло, но Луиджи выбрал именно эту — для тренировки профессиональной наблюдательности и лирических размышлений. На нее было приятно смотреть и интересно фантазировать.

В том, как «парижанка» сидела, забросив ногу на ногу, как рассеянно листала журнал и нетерпеливо ходила по залу, останавливаясь в задумчивости то у стеклянной стены, выходящей на взлетное поле, то у газетного прилавка — чувствовался особый шарм. Во всяком случае именно так представлял себе истинных француженок бывший ломбардский пастух — этакими небрежно-элегантными и загадочными. Длинный бежевый плащ незнакомки, подбитый каким-то мягким рыжеватым мехом, был распахнут, волосы того же золотистого тона, собраны на затылке в пучок, на плече большая сумка-кисет на длинном ремешке, из которой женщина доставала то журнал, то портмоне, то билет, то мягкие светлые перчатки. Лицо «парижанки» выглядело именно так, чтобы вызвать в воображении Луиджи образ элегантно большого дома, светящегося высокими окнами сквозь припорошенный снегом кустарник, с камином и огромной ванной — в матово-шоколадном мраморе, зеркалах и сиянии никеля — ну точь в точь, как на рекламе, идущей по телеку.

«Интересно, кто ждет ее в Париже? Наверное уже битый час нервничает, мечется в Орли, измучив вопросами служащую справочной, солидный господин с темными усиками, властным взглядом и ключами от новой модели «ситроена» в кармане пальто из верблюжьей шерсти.

Теперь женщина стояла совсем близко от Луиджи, с интересом наблюдая, как скользит влажный нос Альмы в дюйме от поверхности чемоданов. «Да она совсем молоденькая и не такая уж таинственная» — подумал полицейский, когда светлые глаза незнакомки встретились с его изучающим взглядом. Она не отвела глаз, а приветливо улыбнулась, изобразив восхищение и как бы благодаря его кивком за работу умницы-собаки. Луиджи ответил улыбкой, тем самым белозубым сиянием от уха до уха, которое, как итальянский сувенир увозят в своей памяти из солнечной страны впечатлительные туристы.

Последним, что видел парень было удивленное лицо «парижанки» и взмах чьей-то руки за ее спиной, бросившей в гущу толпы холщовую сумку с иероглифами. Нестерпимый грохот врезался в барабанные перепонки, огонь ослепил, вставший на дыбы, разъятый на части мир смял и отбросил Луиджи. На часовом табло выскочила и надолго застыла цифра 24.00…

Потом был сущий ад — визги, крики, панический ужас людей, метнувшихся к выходу, давя и калеча друг друга. Гарь, дым, чья-то кровь и начищенный мужской ботинок с частью ноги в полосатом носке, отброшенный прямо к таможенной стойке.

Франческа пришла в себя уже вызывая по телефону помощь — она и не заметила, как подняла трубку и набрала номер. Кто-то барабанил в служебные двери, кто-то прорвался за турникет, выбежав на взлетное поле, толстая негритянка тянула ее за локоть, истерически вопя и царапая кожу ногтями.

Как в замедленном фильме девушка увидела осколки стекла, покрывавшие столик с альбомом, распахнутом на фотографии миловидного юноши с трогательной ямкой на подбородке и капли крови, падающий на этот подбородок откуда-то сверху. Она почувствовала теплую струйку, стекающую по шее за белый воротничок форменной блузки и провела рукой по лицу — на щеке было липко и горячо, но боли она не почувствовала.

Только много позже, когда завыли сирены, появились полицейские и врачи, бегущие к пострадавшим с носилками, Франческа увидела то, что осталось от багажного отделения. Алюминиевые стойки, искореженные и почерневшие, плыли в голубоватом едком дыму над хаосом взломанного гранита, скрученного металла, осколков стекла, груды вещей и тел, среди которой белели халаты санитаров.

Прямо на каменных плитах, среди бегущих, суетящихся ног, сидел Луиджи, держа на коленях голову своей собаки. Он смотрел куда-то сквозь спины светло и радостно, с тем надземным невозмутимым спокойствием, которое отличает безумцев. Лицо и руки Луиджи, гладящего мертвую Альму, были в крови. Он не реагировал на крики подоспевшего сменщика, трясущего его за плечи и не обратил никакого внимания, когда мимо проплыли носилки, волочащие по липкому от крови щебню край подбитого светлым мехом плаща…

В приемном отделении больницы Сан Педро Милано, куда поступали пострадавшие от взрыва в аэропорту, служащий приемного отделения регистрировал раненных. Из сумочки женщины, находящейся без сознания в связи с обширными ранениями головы, был извлечен билет до Парижа рейсом 375 и документы. Мужчина, взглянув на исчезающие в дверях Скорой помощи носилки, не удержался от вздоха.

— Алиса Грави, француженка, 1935 года рождения, — продиктовал он пишущей медсестре, — Может, это и не ее паспорт. Во всяком случае, женщина на этой фотографии, была прехорошенькой.

2

… — Мордашка у девчушки ангельская, вот характер мог бы быть и лучше, — констатировал учитель Бертье в сердцах захлопнув альбом с успеваемостью. Сидящая перед ним женщина опустила глаза. Она не знала, защищать ли сейчас перед этим опытным и, наверное, справедливым педагогом, свою внучку или поддержать его, сетуя на личные трудности в воспитании. Тогда Александра Сергеевна Меньшова промолчала, но вот уже много лет вспоминала характеристику, данную Алисе совершенно чужим человеком.

Александра Сергеевна приехала во Францию весной 1917 года с мужем и восьмилетней дочерью Елизаветой, няней, горничной и гувернанткой, чтобы провести лето в только что отстроенном в парижском предместье Шемони доме. Ее родители, принадлежавшие к кругу российской аристократии, имели крупное состояние, частично вложенное во французские предприятия братом Александры — Георгием.

Жорж Меньшов-Неви, француз по матери, унаследовав ее фамильное дарование и дело, стал преуспевающим фабрикантом-обувщиком, имеющим право с гордостью смотреть на ноги своих сограждан: в том, что по крайней мере каждая пятая пара обуви на них отличалась элегантностью и комфортом, была и его заслуга.

Уже после событий 1905 года, Жорж, считавший себя весьма прозорливым, как в области моды, так и политики, настоял на строительстве дома для своей московской сестры, куда и затянул ее со всем семейством, якобы погостить, наладить связи, в самый канун революционных событий.

Визит Александры Сергеевны затягивался, ее муж — Григорий Петрович кадет, не считал возможным, мягко говоря, заняться обувным производством в столь ответственный для России исторический момент. Верный своему гражданскому долгу он возвратился в Москву, откуда и посылал жене длинные сумбурные телеграммы, умоляя переждать смуту месяц-другой в новом комфортабельном доме. В утешение жене в Париж был послан огромный багаж, собранный из любимых вещей Александры в ее родной подмосковной усадьбе.

Эти несколько телеграмм, полученных от Григория Петровича и три деревянных ящика с гербами российской железной дороги, содержащие любимые книги, бабушкин секретер, сервизы, подушечки, вышитые Александрой еще в девичестве, абажуры, картины и даже Баночки со «своим» клубничным вареньем, составили, собственно, все то, за что многие годы цеплялась память Александры о родине и муже.

След Григория Петровича оборвался в 1918 году под Ростовом, где его видели, якобы, в штабе добровольческой армии. Официально он считался пропавшим без вести, а следовательно, всеми молитвами и надеждами — живым. И только весной двадцатого Александра Сергеевна узнала, что ждать больше некого. Шестого марта, в десятилетний юбилей Елизаветы, к обеду ждали гостей. На лестнице пахло пирогами, особыми, российскими с капустой и грибами, которые с ночи затевала Веруся, в комнатах стояли охапки свежих фиалок, принесенных из сада, где на лиловых от цветов газонах готовились игры для приглашенных детей.

Александра Сергеевна с утра ждала чего-то необычного, потому что в глубине души была суеверна и толковала на свой особый лад всякие маленькие «знаки», которые подавала ей судьба.

Рождение долгожданной, вымоленной дочери Лизоньки всегда отмечалось в семье лавиной взаимных сюрпризов, подготавливаемых втайне заранее, трогательными и наивными знаками внимания, как бы знаменующими торжество всеобщей радости. В этот день подарки доставались всем, включая прислугу, что с увлечением обсуждалось супругами заранее. Так Верусе, заботящейся о гардеробе малышки, была преподнесена однажды новенькая модель швейной машинки «Singer», а Фомичу, наблюдавшему за состоянием сада — тяжелый полевой бинокль.

К семилетию Лизоньки, в первый праздник, отмеченный в новом парижском доме и последний свой, как оказалось, семейный юбилей, Григорий Петрович подарил жене перстень с александритом — фамильную реликвию, идущую от бабушки, который должен был преподнести к десятому дню рождения дочери, как было установлено традицией, но почему-то заторопился. Александра Сергеевна колебалась, но приняв как аргумент шутку мужа, что Лизонька уже и за тринадцатилетнюю сойдет, подарок взяла. А когда через год перстень загадочно исчез, просто как в воду канул, потянув за собой серию невосполнимых утрат, она спохватилась и сопоставив все — потерю семейной реликвии, России и мужа, пошла причаститься, заказав молебен за здравие близких.

И вот 6 марта 1920-го года, первое, что увидела, проснувшись Александра, был лиловый александритовый глаз, следящий за ней с мраморной доски туалетного столика. Перстень вернулся, благополучно пролежав более двух лет в фиалковой клумбе, где и был найден рано поутру Верусей, набиравшей для комнат цветы.

То, что они, обыскав и перевернув тогда весь дом и сад, так и не нашли потерю, сиявшую в центре на самой ближней, всеми сто раз осмотренной клумбе, свидетельствовало о непростом, совсем непростом смысле этого происшествия.

Поэтому Александра, надев впервые за это время светлое, веселое платье и с удовольствием узнавшая себя прежнюю, счастливо-оживленную в тройном высоком зеркале, ждала продолжения чуда.

Поздно вечером, когда гости с детьми уже разъехались, счастливая Лизоньки уснула, ни отпуская руль нового двухколесного велосипеда в качестве исключения оставленного у постели своей юной хозяйки, когда прислуга, гремевшая посудой на кухне, уже затихла, а Александра, так и не переодевшись и лишь накинув на платье жакет, сидела в саду на своей любимой скамейке, явился-таки визитер.

Он был худ, небрит, высок, с устало обвисшими к сапогам полами некогда серебристой шинели. Это неизбалованная жизнью шинель была именно того особого сукна и покроя, той особой степени трудного старения, за которой здесь, в Париже, угадывали трудную анкету российского белоэмигранта.

А под двухнедельной щетиной, под чужим затертым до дыр мундиром и заношенным бельем оказался Сашенька Зуев, Шурка, который теперь, отмытый в горячей ванне и облаченный в костюм Григория Петровича, сидел перед Александрой, доедая Верусины пирожки и деликатесы с праздничного стола.

Мать Александры и ее закадычная подруга — смолянка, Анна Зуева соседка по подмосковному, состоящая к тому же в дальнем родстве с Меньшовыми, обнаружила свою беременность почти одновременно. Они вместе вынашивали тяжелевшие животы, мечтали о детях и чуть ли не одновременно, с разницей в три дня разрешились от бремени, назвав новорожденных, как и было условлено, Александрами.

Дети, объявленные с пеленок женихом и невестой, росли, практически вместе, чувствуя себя родней и друзьями, а повзрослев, стали не мужем и женой, а братом и сестрой, очень привязанными и близкими друг к другу. Александра Сергеевна так всегда и называла Шурку — «мой московский брат», в отличие от Жоржа — «французского».

Полгода назад она получила от него письмо из Константинополя, но ответить не смогла — ни адреса, ни планов на дальнейшую жизнь Зуев не имел.

В тот вечер, 6 марта, судьба вернула Александре брата, но сделала ее вдовой — Шурка рассказал ей, опуская жестокие подробности, как был расстрелян ее муж и как спасся сам, спрятанный от красногвардейцев своей невестой и исчезнувший навсегда из ее жизни за жестяными крышами тамбовских флигелей.