Белинда Александра

Белая гардения

Посвящается моей семье

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. Харбин, Китай

У нас, русских, есть две приметы: если со стола упадет нож, жди в гости мужчину, а если в дом залетит птица, это предвещает скорую смерть кого-то из близких. Так случилось, что оба эти события произошли в 1944 году, когда мне исполнилось двенадцать, но ни упавшего ножа, ни залетевшей птицы, которые бы предупредили об этом, не было.

На десятый день после смерти отца к нам в дом пришел генерал. Мы с матерью после положенных девяти дней траура снимали с зеркал и икон черные покрывала. Я до сих пор отчетливо помню, как тогда выглядела мать. Молочно-белое лицо в обрамлении разметавшихся прядей черных волос, жемчужные серьги в ушах и горящий взгляд янтарных глаз — моя мать вдова в тридцать три года.

Помню, меня поразило, какими медленными и вялыми были ее движения, когда она складывала черную материю своими тонкими пальцами. Но ни она, ни я тогда еще не оправились от удара. В то утро, ставшее в его жизни последним, отец, уезжая из дому, на прощание поцеловал меня в обе щеки, и я заметила, как блестели его глаза. Но разве могла я тогда предположить, что в следующий раз увижу отца лежащим с закрытыми глазами в тяжелом дубовом гробу, с лицом, похожим на восковую маску? Нижняя часть гроба будет закрыта, чтобы скрыть ноги, искалеченные в автомобильной катастрофе.

В ту ночь, когда тело отца оставили в гостиной, поставив по обеим сторонам гроба свечи, мать заперла двери гаража на засов и повесила на них железную цепь с висячим замком. Из окна своей комнаты я наблюдала, как она мерила шагами участок земли перед гаражом, беззвучно, одними губами произнося какие-то слова. Иногда она останавливалась и заправляла за ухо прядь волос, как будто прислушиваясь к чему-то, но потом качала головой и продолжала шагать. На следующее утро, незаметно пробравшись к гаражу, чтобы посмотреть на цепь и замок, я поняла, зачем мать повесила их. Она намертво закрыла гаражные двери, сделав то, что мы должны были сделать, если бы знали, что, отпустив отца ехать под проливным дождем, уже никогда не увидим его живым.

В дни, последовавшие за трагедией, нас то и дело навещали друзья — и русские, и китайцы, — что, конечно, помогало держаться и не поддаваться горю. Каждый час кто-то приходил с соседних ферм или приезжал на рикше из города, наполняя наш дом запахом жареных цыплят и тихим шепотом соболезнований. Те, кто являлся к нам с ферм, приносили в подарок хлеб, пироги или полевые цветы, которые пощадил ранний харбинский мороз, а горожане вместо денег привозили разные поделки из слоновой кости и шелк; они хотели помочь нам, ведь после смерти отца нас ждали трудные времена.

Потом были похороны. Перед тем как прибить крышку гроба, батюшка, морщинистая и узловатая кожа которого напоминала кору старого дерева, прочертил в морозном воздухе крест. Широкоплечие мужчины из русских воткнули лопаты в мерзлую землю и стали забрасывать могилу. Они работали молча, стиснув зубы и опустив глаза, то ли из уважения к отцу, то ли желая произвести впечатление на красавицу вдову; от усердия на их лицах выступил пот. Все это время наши друзья-китайцы оставались за воротами кладбища; в их взглядах читалось сочувствие и одновременно удивление, вызванное нашим обычаем закапывать своих близких в землю, оставляя их тела во власти сил природы.

Затем все, кто присутствовал на похоронах, направились к нашему деревянному дому, который отец построил своими руками, когда после революции вынужден был бежать из России. Мы устроили поминки с пирожками из манной крупы и чаем, который разливали из самовара. Сначала наш дом был простым одноэтажным зданием с залитой смолой крышей, над которой возвышались печные трубы, но, когда отец женился на моей матери, он пристроил к дому еще шесть комнат и второй этаж и наполнил их полированными шкафами для посуды, старинными стульями и коврами. Он украсил резьбой оконные рамы, поставил на крыше большую трубу и выкрасил стены в светло-желтый цвет, наподобие царского летнего дворца. Такие люди, как мой отец, превратили Харбин в то, чем он был в те годы: китайский город, заполненный покинувшими родину русскими аристократами, людьми, которые зимой, делая скульптуры изо льда и лепя снежных баб, старались возродить здесь утраченный ими мир.

После того как все речи были произнесены, мать отправилась в прихожую проводить гостей, а я последовала за ней. Когда они надевали пальто и шляпы, на крючке возле двери я заметила свои коньки. На левом был расшатанный полоз, и мне тут же вспомнилось, что отец собирался починить его до наступления зимы. Оцепенение, в котором я находилась последние несколько дней, внезапно сменилось такой болью, что каждый вдох стал казаться мукой, а внутренности как будто пропустили через мясорубку. Чтобы выдержать эту боль, я зажмурилась, тут же представив себе синее небо и неяркое зимнее солнце, отражающееся от поверхности льда. Мне вспомнился весь прошедший год. Замерзшая Сунгари, веселые крики детей, которые только учились стоять на коньках, молодые влюбленные, катавшиеся парами, старики, державшиеся группкой в центре и всматривавшиеся в те места, где лед был потоньше, чтобы увидеть рыбу.

Отец посадил меня на плечи, и его коньки от излишнего веса стали оставлять глубокий след на льду. Небо было светло-голубым. Я хохотала до головокружения.

— Папа, сними меня, — сказала я, глядя в его голубые глаза и улыбаясь. — Я хочу тебе что-то показать.

Он поставил меня на лед, но не отпускал, пока не убедился, что я твердо стою на коньках и не теряю равновесия. Я нашла место, где было меньше людей, и скользнула туда. Подняв одну ногу, я закружилась на месте.

— Хорошо! Хорошо! — крикнул отец и захлопал в ладоши. Он провел рукой, затянутой в перчатку, по лицу и счастливо улыбнулся.

Отец был намного старше матери — когда она только родилась, он уже окончил университет. В свое время он стал одним из самых молодых полковников белой армии, и даже через много лет в его поведении сохранились юношеский задор И армейская собранность.

Он распростер руки, ожидая, что я подъеду к нему, но мне хотелось еще раз показать, что я умею. Отъехав чуть дальше, я уже начала поворачиваться, как вдруг полоз на одном из коньков угодил на какую-то неровность на льду и я подвернула ногу. Упав на бок, я ударилась об лед так сильно, что у меня перехватило дыхание.

Отец мгновенно оказался рядом со мной. Он поднял меня и, взяв на руки, отъехал к берегу. Усадив меня на ствол поваленного дерева, отец ощупал мои плечи и ребра и лишь после этого стащил с ноги ботинок с поврежденным коньком.

— Кости целы, — сказал он, вращая стопу. Бьшо очень холодно, поэтому он начал растирать ее, чтобы согреть. Я же не сводила глаз с седых волосинок на его рыжей макушке и кусала себе губы. Я плакала не от боли, а оттого, что понимала, какой дурой выставила себя. Отец надавил на косточку на лодыжке, и я вздрогнула. Там уже начал появляться фиолетовый кровоподтек.

— Аня, ты белая гардения, — улыбнулся отец. — Такая же прекрасная и чистая. Но к тебе нужно относиться очень бережно, потому что ты слишком ранима.

Я помню, как склонила голову ему на плечо, еле сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, хотя из глаз все еще текли слезы.

Одна слезинка упала мне на запястье и оттуда скользнула на выложенный плиткой пол прихожей. Я торопливо вытерла лицо, пока мать не обернулась. Гости уже уходили, и мы, прежде чем закрыть дверь и выключить свет, еще раз помахали им и сказали «до свидания». Затем мать взяла одну из свечей в гостиной, и мы пошли наверх, освещая лестницу ее слабым пламенем. Огонь на кончике фитиля дрожал, и я слышала учащенное дыхание матери. Но посмотреть на нее, увидеть ее страдания мне было страшно. Ее горе было для меня таким же мучительным, как и мое собственное. У двери в родительскую спальню я поцеловала мать и поднялась по лестнице наверх, на чердак, где была устроена комната для меня. Там я бросилась на кровать и уткнулась лицом в подушку, чтобы она не услышала моих рыданий. Человек, который называл меня белой гарденией, сажал на плечи и кружил, пока я не начинала хохотать, умер.

По истечении положенного траура все занялись своими обычными делами. Мы с матерью остались одни, понимая, что теперь нам предстоит заново учиться жить.

Снимая черные покрывала и складывая их в шкаф, мать сказала, что нужно отнести цветы к любимой вишне отца. Когда она завязывала мне ботинки, мы услышали, как залаяли наши собаки, Саша и Гоголь. Я бросилась к окну, ожидая увидеть еще одну группу желающих выразить соболезнование, но у ворот стояли двое японских военных. Один из них был средних лет; у него на ремне висела сабля, а на ногах были высокие генеральские сапоги. На его гордом скуластом лице, изборожденном глубокими морщинами, застыло изумление, с которым он наблюдал за двумя лайками, мечущимися у забора. Второй военный, явно моложе, стоял совершенно неподвижно, и лишь блеск узких глаз указывал на то, что это живой человек, а не кукла. Кровь отхлынула от лица матери, когда я сказала ей, что у ворот стоят японские военные.

Через щелку в двери я наблюдала, как мать разговаривала с мужчинами. Сначала она пыталась объясняться с ними по-русски, потом перешла на китайский. Младший военный, похоже, неплохо понимал по-китайски. Генерал внимательно осматривал наш двор и дом и прислушивался к разговору, когда помощник переводил ему ответы матери. Они о чем-то просили и после каждой фразы кланялись. Такая форма вежливости, которой редко удостаивались иностранцы, живущие в Китае, кажется, заставила мать разволноваться еще больше. Она качала головой, но по тому, как побелела ее шея и задрожали пальцы, которые то сжимали манжеты, то отпускали их, было видно, что она напугана.

За последние несколько месяцев многие русские пережили подобные визиты. Японские военные командиры и их помощники предпочитали останавливаться в обычных жилых домах, а не в армейских казармах. Это делалось отчасти из-за того, что так они чувствовали себя в большей безопасности во время воздушных налетов авиации союзников, и отчасти, чтобы не дать местному движению сопротивления вступить в контакт с белыми русскими, которые приняли сторону Советов, или с сочувствующими китайцами. Единственный, кто отказал им, был друг отца профессор Акимов, имевший квартиру в Модегоу. Однажды ночью он просто пропал, и больше его никто никогда не видел. Но сейчас японцы впервые забрались так далеко от центра города.

Генерал что-то негромко сказал помощнику, и, увидев, что мать успокаивает собак и открывает ворота, я бросилась обратно в дом и спряталась под креслом, прижавшись лицом к холодной напольной плитке. Первой в дом вошла мать, придерживая дверь для генерала. Перед дверью японец вытер сапоги, потом сделал несколько шагов вперед и положил фуражку на стол рядом со мной. Затем я услышала, как мать повела его в гостиную. Военный говорил что-то одобрительное по-японски, и, хотя мать старалась продолжать разговор на русском и китайском, похоже, он ничего не понимал из ее слов. Я же задалась вопросом, почему он оставил своего помощника во дворе у ворот? Мать с генералом поднялись наверх, и стало слышно, как поскрипывают половицы в комнате, которая теперь пустовала. До меня донесся скрип открывающихся и закрывающихся шкафов, в которых хранилась посуда. Когда они спустились, по лицу генерала было видно, что он остался доволен. Однако беспокойство матери было очевидным: она переступала с ноги на ногу и нервно постукивала носком одной туфли. Генерал поклонился и тихо произнес: «Думо аригато гозаимашита». Благодарю вас. Взяв со стола фуражку, он заметил меня. У него были не такие глаза, как у остальных японских военных, которых мне приходилось видеть. Они были большие и выпученные, и, когда японец широко раскрыл их и улыбнулся, морщины у него на лбу поднялись до корней волос и он стал похож на огромную добродушную жабу.