К утру женщина поняла, что не сможет побороть искушения выяснить правду немедленно. Быстро набрала цифры, прослушала механическое сообщение: «Номер в сети не зарегистрирован» – и с облегчением рассмеялась. Все еще сжимая в руке мобильный, она вышла в тамбур. Вереницей проносились деревья, избы, полустанки. Такой же нескончаемой, не оставляющей и следа в памяти вереницей проносились, видимо, и женщины в жизни Константина. «Вот так: посадил в поезд, поцеловал, сменил сим-карту и забыл навсегда. Что ж, губная помада и лифчик помогут тебе вспомнить меня, когда жена найдет их на дне твоего чемодана. А если будешь недоумевать, откуда все это взялось? Не беда. Мое имя в твоем дневнике (ну и глупость держать его в тумбочке и даже не прятать!), которое я жирно обвела прошлой ночью красным фломастером, быстренько освежит твою память». Поезд снизил скорость. «Да, придется тебе, дружок, притормозить». Телефон защекотал ладонь.

– Да? Как все прошло? Да ну? А он? Правда? А ты что? А он? А ты? Правильно! А он? – она долго слушала, нахмурив брови. – Это естественно. Обычное поведение человека, погруженного в личностный кризис. Что? Помочь – вряд ли. Ты просто не мешай. Он разберется. Этого я не знаю. Может, через месяц, а может, и через год. Что? Конечно, звони. Какие благодарности? Это же моя работа.

– Как съездили, Людмила Петровна? – Водитель мужа легко подхватил чемоданы и засеменил по перрону, то и дело оборачиваясь и по-собачьи преданно заглядывая в глаза. Годился он Людмиле Петровне в отцы, и деланое подобострастие его казалось особенно жалким. – «Сам»-то приехать не смог, – сочувственно добавил он, отводя глаза в сторону, и понимающе вздохнул: – Дела…

Она неопределенно пожала плечами. Все как всегда. Дела банкира, баллотирующегося в губернаторы, не имели к ней ни малейшего отношения. Таких людей, вечно занятых изготовлением денег из воздуха, именовали трудоголиками. В ее градации приматов он давно уже прочно занимал место в графе «равнодушные». Впрочем, справедливости ради надо отметить, что и у нее его подвиги и свершения давно уже не вызывали каких-либо эмоций. Она не пыталась переделать его распорядок дня, он не запоминал ее планов. Ее не волновал индекс Доу-Джонса, на него навевали сон идеи бихевиаризма. Его окружали нормальные, здоровые люди, увлеченные карьерным ростом и нацеленные на результат. Ее – они же – несчастные и больные, зацикленные на годовых бонусах, освободившихся портфелях и собственных комплексах. Перед ним они сидели в креслах в отутюженных костюмах, сверкая западными белоснежными улыбками, перед ней так же по-западному лежали на кушетке, ослабив тугой узел на галстуке. Он не интересовался личностью, она выскабливала интимность. Он подчинялся указам ЦБ, она писала диссертацию на кафедре ЦКБ. У него были две постоянные любовницы для поддержания тонуса, у нее – случайные связи, именуемые сбором материала. Она готовила ему кофе по утрам, он приносил ей заказанные секретаршей цветы. Счастливая семья.

– Отдохнули-то, говорю, хорошо? – повторил свой вопрос шофер, услужливо распахивая перед ней дверь автомобиля.

Дипломированный психолог задержала взгляд на рекламном щите в центре привокзальной площади. Известная певица приглашала москвичей и гостей столицы в магазин одежды. «Новые коллекции…» – прочитала она и улыбнулась. Теперь она знала, как назовет новый тип курортника в своей научной работе. Людмила нырнула в недра пахнущей достатком машины и уже оттуда лениво промурлыкала:

– Скукотища…

Татьяна Корсакова

Бабочка

Первый десяток овец перемахнул через полуметровую стену играючи, точно табун арабских скакунов. Второй и третий сбавили темп, но с заданием справились. Проблемы начались с сорок пятой овцы. Она в нерешительности мялась у преграды, принюхивалась, присматривалась, жалобно блеяла и оглядывалась на Егорова в надежде, что он, жестокосердный, отменит задание.

– Давай, прыгай, – проворчал Егоров сердито. – Мне тяжело, а ты чем лучше?

Кто же мог подумать, что спровоцировать овечий бунт так просто? Одно неосторожное слово – и гениальный план дал трещину, вместо стройных рядов марширующих овечек перед внутренним взором предстало бестолковое стадо – попробуй пересчитай…

И вообще, кто сказал, что подсчет овец спасает от бессонницы?! От бессонницы спасает пара бокалов хорошего вина или, на худой конец, стопка водки, а овцы… Овцы, даже виртуальные, всего лишь наивные, ленивые зверушки, и в качестве снотворного они никак не годятся.

Надо попробовать охоту. Не тупо наблюдать за копытными, а деятельно отстреливать, ну, скажем, рябчиков или летучих мышей. Да, лучше летучих мышей – этих крылатых тварей Егоров особенно не любил.

Решено, сначала перекур, а потом еще одна попытка задобрить Морфея.

Егоров сел в кровати. Эх, хорошо, что болеет он не как обычные смертные, а по блату – в отдельной люксовой палате. Никаких тебе назойливых соседей, никаких соглядатаев. И можно выйти тихонько на персональный балкон и, наплевав на больничный режим, покурить.

Сигареты контрабандой принес сегодня утром друг Пашка, воровато оглядываясь на хорошенькую медсестричку, сунул пачку Егорову в карман – конспиратор. А потом еще полчаса ныл, что курение вредит здоровью и что Минздрав не просто так предупреждает. Пришлось объяснить товарищу, что загнется он скорее от бессонницы и безделья, чем от никотина.

Егоров лежал в этой частной клинике уже почти неделю, и если с бездельем хоть как-то помогали мириться книги – тоже, между прочим, контрабандные, – то с бессонницей была настоящая беда.

А всему виной авария и, как следствие, черепно-мозговая травма, не так чтобы очень серьезная – легкий обморок, головная боль, тошнота, – но порушившая в одночасье все его планы на отпуск. В кои-то веки вырвался на охоту, и нате вам – джип всмятку, голова чудом не всмятку. А еще бессонница…

Егоров вышел на балкон, облокотился о перила, закурил. Ночью можно было курить, особо не таясь, курить и смотреть на Большую Медведицу, необычайно яркую и даже в чем-то загадочную, и убеждать себя, что после перекура сон непременно придет. А еще ночью рождались стихотворения, измученные бессонницей и от этого особенно пронзительные и искренние…

Он улыбался мыслям несуразным,

Смотря в заиндевелое окно,

И допивал крепленое вино,

Окрашивая скатерть ярко-красным.

Душа еще сопротивлялась сну,

В глазах еще не гасло пламя свеч, но

Зима, приникнув к черному окну,

Морозной кистью выводила: «в-е-ч-н-о»…[1]

О том, что Егоров, зануда, циник и эгоист до кончиков ногтей, сочиняет вирши, не знал никто, даже лучший друг Пашка. Эту сторону своей жизни он оберегал особенно рьяно, даже более рьяно, чем право на одиночество…

Все, в сторону лирику, пора переходить к практике. Егоров вернулся в палату, улегся на кровать, закрыл глаза.

Загнав всех своих овец в аккуратный загончик и накормив свежескошенной травой, он зарядил виртуальную винтовку и принялся выискивать на виртуальном небосводе крылатых тварей. На сей раз фантазия подвела: рябчиков – сколько хочешь, а летучей мыши ни одной. Егоров присматривался и так и этак и даже винтовку поменял на дробовик, как в «Думе», а толку – чуть. Вот она – непруха…

От виртуальных страданий его отвлекло деликатное покашливание. Егоров открыл глаза и тут же их снова зажмурил – вслед за бессонницей в его безмятежную обывательскую жизнь прокрался глюк. Глюк выглядел как гигантская летучая мышь, болтался на шторах, таращил черные глаза-пуговицы и тоскливо вздыхал.

– Привет! – лишь усилием воли Егоров удержался от желания вскинуть дробовик и разрядить в глюк всю обойму.

– Привет. – Мышь-переросток снова вздохнула, втянула носом воздух, спросила с завистью: – Курил?

– Курил, а что?

– Я бы тоже…

– Ну, так за чем дело стало? Угощайся! – Он кивнул на початую пачку.

– Спасибо. Мне нельзя, у меня режим.

– Так и у меня режим.

– Ты – другое дело, ты настоящий.

– А ты?

– Я? – Гостья задумалась. – Я не знаю. Скучно тут, – сказала без перехода.

– Где?

– Тут, где я.

– А ты разве не там же, где и я?

– Я где-то на границе. Ты первый настоящий.

– А, ну тогда понятно.

Интересный у них получался разговор, очень содержательный. Надо будет завтра попроситься на консультацию к психиатру, а то мало ли что, вдруг это серьезно.

– И поговорить не с кем, – продолжала печалиться гостья. – Никто меня не слышит.

– Я слышу.

– Ты первый и единственный.

О как! Он – первый и единственный. Очень романтично.

– Ну, так со мной и поговори.

– Можно? – Летучая мышь обрадовалась, взмахнула кожистыми крыльями. – Не шутишь?

Егоров снова закрыл глаза, процитировал себя раннего:

Давай о чём-нибудь поговорим…

Об импрессионизме,

О погоде…

О том, что постоянства

Нет в природе,

В чём убеждают нас

Календари…

…И тут же испугался. Что это на него нашло? Незнакомой летучей мыши доверяет самое сокровенное…

А ей понравилось, Егоров как-то сразу понял, что понравилось: по влажному блеску черных глаз, по трепетанию крыльев, а еще по тому, как она смущенно сказала:

– Еще хочу. Можно?

И он, циник, зануда и эгоист до кончиков ногтей, расплылся в смущенной улыбке и сказал:

– Конечно, можно.

Время пролетело незаметно. Может, из-за стихов, а может, из-за того, что собеседница ему досталась очень хорошая, молчаливая и внимательная.

…Он проснулся от ласкового похлопывания по плечу.

– Егоров, подъем! – Дежурная медсестра улыбалась дежурной улыбкой и под шумок пыталась пристроить ему под мышку градусник. – А говорили – бессонница.

«А ведь получилось, – пронеслось в голове, – за виршами и монологами не заметил, как уснул».

– Сегодня прямо с утра на анализы. – Медсестра пристроила-таки градусник, строго нахмурилась. – И чтобы непременно, а не так, как в прошлый раз.

В прошлый раз Егоров до лаборатории не дошел, посчитал, что кровушки у него попили и без того предостаточно.

– Я прослежу. – Медсестра погрозила пальчиком.

И вправду ведь проследит, работа у нее такая – собачья.

Идти по гулкому коридору было неприятно. Ощущение такое, словно ты не в больнице, а в комфортабельной тюрьме. За стеклянными дверями – камеры-одиночки, все внутренности на виду. Сам Егоров долго воевал, чтобы ему дали нормальную палату, с нормальными дверями, а то лежал бы сейчас как на витрине. Вот, к примеру, как эта дамочка из тринадцатой. У дамочки тоже что-то с головой, только посерьезнее, чем у него. Медсестричка назвала эту беду веско и неумолимо – кома. В общем, не повезло человеку.

Четыре дня Егоров проходил мимо тринадцатой палаты, не особо задумываясь над судьбой ее обитательницы, а сегодня вот задумался, даже к прозрачной двери подошел и носом к стеклу прижался, чтобы было лучше видно.

Дамочка оказалась совсем молоденькой, Егоров тут же переименовал ее в девочку. Черный ежик волос, лицо безмятежное, руки тонкие с синими прожилками вен – с виду ничего коматозно-фатального.

– Егоров! – послышался за спиной грозный оклик все той же бдительной медсестры.

– Давно она так? – спросил он, отклеиваясь от стекла и протирая его рукавом рубахи.

– Уже месяц. Шансы никакие, но сердце крепкое. На следующей неделе родственники домой заберут.

– Да, плохо, что шансы никакие. А может, поправится?

Медсестра посмотрела так, что сразу стало ясно – не поправится…

Ночи Егоров ждал с нетерпением, гадал: придет – не придет, даже вирш новый сочинил, лирический.

Она пришла. И следующей ночью тоже. И еще три ночи подряд. И разговаривать с ней было одно удовольствие – даром что летучая мышь.

А на седьмую ночь Егоров опростоволосился, повел себя совсем не по-джентльменски.

Гостья уже освоилась окончательно, взахлеб рассказывала про трудности разведения в неволе уссурийского тигра и увлеченно размахивала крыльями.

– Осторожнее, – сказал Егоров, – не порви шторы.

– Чем? – удивилась она.

– Когтями.

– Какими когтями?..

– Обыкновенными. Ты же летучая мышь, у тебя должны быть когти.

– Я летучая мышь?..

– Ну да! А ты что, не в курсе?

Она была не в курсе. Хуже того, она обиделась.

– Значит, вот как ты меня себе представляешь – летучей мышью…

– А ты не такая? – спросил Егоров осторожно.

– Я думала, что я бабочка. – Она всхлипнула совсем по-женски.

– Какая бабочка?

– Да хоть какая! Лишь бы бабочка…

Утром Егоров проснулся с больной головой и чувством вины, и весь день маялся и тосковал, и даже не стал ждать отбоя – завалился спать в восемь вечера, чтобы встретиться с ней побыстрее и извиниться за вчерашнее.

…А она не пришла. Обиделась. Бабочки такие обидчивые…


Опять анализы. Он ненавидел анализы лютой ненавистью. Он бы уже давным-давно выписался, если бы не летучая мышка, думающая, что она бабочка.