— Какая скверная погода! — сказала мама.

— О, ужасная! У тебя такое красное лицо, Летти! Что ты там делаешь?

— Смотрю на огонь в камине.

— И что же ты видишь?

— Картины, которые на глазах превращаются в ничто.

Он засмеялся. Мы помолчали немного.

— Ты меня ждала? — промурлыкал он, обращаясь к сестре.

— Да… я знала, что ты придешь.

Они остались одни. Он подошел к ней и обнял ее, а она стояла, облокотившись на камин.

— Я тебе нужен, — сказал он мягко.

— Да, — промурлыкала она.

Он обнимал ее, целовал снова и снова, пока она не стала задыхаться, не вскинула руку и нежно не отстранила свое лицо.

— Ты моя холодная маленькая возлюбленная, застенчивая крохотная птичка, — сказал он со смехом и заметил, как ей на глаза наворачиваются слезы, повисая на ресницах, но не падают.

— Ты что, моя любовь, моя дорогая… ты что? — Он прижал свое лицо к ее лицу, приняв слезу на свою щеку:

— Я знаю, ты любишь меня, — произнес он с чувством. Ты знаешь, — проворковал он, — внутри у меня закипают слезы, подступая к сердцу. У меня перехватило горло. Мне очень больно, моя любовь. Ты… ты можешь сделать со мной все.

Они какое-то время помолчали. Затем она поднялась наверх к маме… и спустя несколько минут я услышал, как мама спускается к нему.

Я сидел у окна и следил за проплывающими тучами. Мне казалось, все вокруг меня плачет… казалось, я теряю, навеки утрачиваю себя, отдаляюсь от осязаемой повседневной жизни. Где-то далеко в неведомых просторах существуют ветер, облака, дождь, птицы, листья — все это кружится, летит… почему?

Все это время старая ворона по-прежнему сидела неподвижно, хотя облака неслись, рвались и сталкивались, хотя деревья гнулись, а оконная рама дрожала от потоков воды. Потом я решил, что она просто-напросто привыкла, приспособилась к дождю. Слабенький желтый диск солнца освещал большие листья вяза, который рос совсем рядом, рукой подать, и они казались спелыми лимонами. Ворона смотрела на меня… я был уверен, что она смотрит именно на меня.

— Что ты думаешь обо всем этом? — спросил я ее безмолвно.

Она посмотрела на меня с сомнением. Будь я огромной бескрылой птицей — и то, пожалуй, представлял бы для нее интерес, а тут какой-то ужасный урод. Я был уверен, что неприятен, ненавистен ей.

— Но, — сказал я себе, — если черный ворон мог ответить человеку, почему не можешь ты, серая ворона?

Она посмотрела в сторону. Мой взгляд явно раздражал ее. Испытывая неудобство, она снова повернулась ко мне, потом приподнялась, расправила крылья, как бы для полета, потом снова застыла среди ветвей.

— Ты нехорошо себя ведешь, — не отставал я. — Не желаешь помочь мне даже словом.

Она сидела с откровенным безразличием ко всему. Потом я услышал карканье на лугу, хлопанье крыльев. Казалось, птицы искали бури. Они кружили на ветру. Они упивались борьбой и в то же время горестно жаловались на жизнь дикими криками. Все они кричали, кричали одно и то же: «Драка, драка, драка…» Драка сама по себе — глупая затея. Вот они и носились в воздухе на своих широких крыльях, без цели, зато весело и задорно.

— Видишь, — сказал я вороне, — они стараются, радуются жизни, хотя понимают, что в драке нет никакого смысла, но им не сидится спокойно на одном месте, они живые, а ты просто труп.

Этих слов она уже не смогла вынести. Ворона расправила крылья и взмыла вверх, крикнув на прощанье только одно слово: «Карр».

Я обнаружил, что мне стало холодно. Поэтому спустился вниз.

Лесли накручивал на палец один из тех локонов сестры, которые вечно выскакивают из прически и не терпят, чтобы их брали в плен.

— Посмотри, как я нравлюсь твоему локону, как он ласково обвивает мой палец. Знаешь, твои волосы… они так светятся… о… совсем как лютики на солнце.

— Они, как и я… не хотят быть скрученными в узел, — ответила она.

— Стыдно произносить такие слова… смотри, он гладит мне лицо… и в моей душе играет музыка.

— Тихо! Веди себя прилично, а то я скажу тебе сейчас, что за музыку исполняет твоя душа.

— О… ну, ладно… скажи мне.

— Она похожа на призывные крики дроздов по вечерам, пугающие мои маленькие древесные анемоны, отчего они бегут, жмутся к стене нашего дома. Она похожа на звон голубых колокольчиков, когда в них сидят пчелы. И она напоминает смех Гиппоменеса.

Он с обожанием посмотрел на нее и тут же поцеловал.

— Брачная музыка, сэр, — добавила она.

— Что за золотые яблоки я разбросал? — спросил он.

— Неужели золотые? — воскликнула она насмешливо.

— Эта Атланта, — ответил он, глядя на нее с любовью, — эта Атланта… вечно она нарочно опаздывает.

— Ну вот, — воскликнула она, смеясь и подчиняясь его ласке. — Узнаю тебя… Это яблоки твоих твердых пяток… яблоки твоих глаз… яблоки, надкушенные Евой… ужасно!

— Господи… ты умница… ты чудо. А я завоевал, завоевал спелые яблочки твоих щечек, твоей груди, твоих кулачков… они меня не остановят… и… все твои округлости, мягкости и теплости скоро будут моими… я завоевал тебя, Летти.

Она расслабленно кивнула, говоря:

— Да… все это твое… да.

— Наконец-то она признает это… моя радость.

— О!.. но оставь мне мое дыхание. Или ты претендуешь на все — на все?

— Да, и ты дала мне это право.

— Еще нет. Значит, все-все во мне твое?

— Каждый атом.

— А… теперь посмотри…

— Посмотреть по сторонам?

— Нет, внутренним взором. Допустим, мы два ангела…

— О, дорогая… мой нежный ангел!

— Ну… а теперь не перебивай… допустим, я одна из них… совсем как «Благословенная девица».

— С теплой грудью!..

— Не дури, итак… я «Благословенная девица», а ты пинаешь ногами сухие листья, опавшие с бука, и думаешь…

— К чему ты ведешь?

— А ты способен думать… мыслями, похожими на молитвы?

— Ради Бога, зачем ты заговорила об этом? О… думаю, я был бы проклят, не сумей я молиться, а?

— Нет… но я жду, давай произноси молитвы… пускай твоя тонкая душа воспарит…

— Оставь эти тонкие души в покое, Летти! Я человек отнюдь не духовного склада. И не тяготею к элите. Ты тоже не с картин Берн-Джонсесса… а с полотен Альберта Моора. Я думаю больше о прикосновении к твоему теплому телу, чем о молитвах. Я молюсь поцелуям.

— А когда надоест?

— Тогда я снова стану ждать, чтобы наступил час молитвы. Господи, я предпочел бы держать тебя в своих объятьях и касаться твоих красных губок… Слышишь, жадина?.. чем распевать гимны с тобой на небесах.

— Боюсь, мы никогда не будем петь гимны с тобой на небесах.

— Ну… зато ты моя здесь… да, ты моя сейчас.

— Наша жизнь мимолетна, как закат солнца, лгунишка!

— Ах, вот как ты меня назвала! Нет, серьезно, я ни о чем не хочу думать. Carpe diem[13], мой розовый бутончик, моя лань. Моя любовь, о которой поет Кармен: «У любви, как у пташки, крылья, ее нельзя никак поймать». Бедный старина Гораций… я его совсем забыл.

— Ну вот, бедный старина Гораций!

— Ха! Ха!.. Зато я не буду забывать о тебе. Почему ты так странно смотришь?

— Как?

— He-а… лучше ты мне скажи. До чего же ты любишь мучить, дразнить, никогда не знаешь, что скрывается в глубине твоей души.

— Ты мог бы поцеловать меня…

— О да… о да…

Через некоторое время он спросил:

— Когда мы, как положено, объявим о нашей помолвке, Летти?

— О, давай подождем до Рождества, мне как раз исполнится двадцать один год[14].

— Почти три месяца! Господи!..

— Это не имеет никакого значения. Я уже сделала свой выбор.

— Но целых три месяца!

— Я решила выйти за тебя… мнение других людей меня не интересует.

— Но я-то думал, что мы поженимся через три месяца.

— Ах… зачем тебе спешить с женитьбой… И что скажет твоя мама?

— Придумала тоже! Да она назовет это первым моим разумным поступком. Ты будешь прекрасной женой, Летти.

— Ты воспаришь высоко.

— Мы оба воспарим.

— Нет… ты будешь мотыльком… я раскрашу тебе крылья яркой пыльцой. Потом ты потеряешь цветную пыльцу, когда подлетишь слишком близко к огню или затеешь игру с сачком для ловли бабочек… ах, бедная я, бедная! Ну-ка, что происходит с пыльцой на крыльях, когда мотылек трется о сачок для ловли бабочек?

— Почему ты произносишь так много слов? Наверное, и сама не знаешь, да?

— Нет… не знаю.

— Тогда сядь поудобней. Позволь мне видеть себя в твоих глазах.

— Нарцисс, Нарцисс!.. Хорошо ли ты себя видишь? И как, нравится тебе твое отражение? Или оно искажает твои черты?

— Ничего не могу разглядеть… только чувствую, что ты смотришь на меня и смеешься… Небось, опять в запасе какая-нибудь шутка?

— Я… я думаю ты действительно немного Нарцисс… милый, красивый, юный.

— Ну, будь же серьезной.

— Это, конечно, опасно. Ты бы умер от скуки, хотя я… все равно я должна оставаться…

— Что?

— Именно такой, как сейчас… серьезной.

Его распирала гордость, ведь он думал, что она имеет в виду искренность своей любви.


Ветер в лесу завывал, ревел, бушевал высоко над головой, но даже его легкого дыхания не ощущалось здесь, внизу, среди печального папоротника-орляка. Редкие капли время от времени, срываясь, падали с деревьев. Я оскальзывался на мокрых тропинках. Серая кора деревьев от воды потемнела. Папоротник-орляк разбросал свои сломанные желтые листья. Я скользил вниз по тропинке, выбираясь из леса.

По небу стройными рядами маршировали армии тяжелых туч. Ветер задувал холодный и безжалостный. Земля всхлипывала при каждом шаге. Ручей переполнился водой, весь в водоворотах, спешащий, бурлящий, клокочущий, он разговаривал сам с собой. Тучи потемнели. Хлынул дождь. Не обращая внимания на грязь, я побежал во весь дух и вскоре ворвался в дом, прямо на кухню.

Дети что-то раскрашивали и тут же попросили, чтобы я им помог.

— Эмили… и Джордж… в соседней комнате, — сказала их мама тихо, поскольку был воскресный день и домашние отдыхали. Я сел, чтобы снять клоги[15].

В гостиной в кресле дремал отец, Эмили что-то писала за столом… она поспешно спрятала написанное, как только я вошел. Джордж сидел у камина и читал. Он поднял глаза, мне всегда нравилось, когда он смотрел на меня снизу вверх и произносил свое тихое «хелло!» Его глаза так выразительны… как выразителен только поцелуй.

Мы заговорили негромко, потому что рядом посапывал отец. Его загорелое лицо было неподвижно и напоминало коричневую грушу на фоне стены. Медленно пробили часы. Мы собрались у камина и разговаривали… приятное бормотанье голосов, тихие ласковые звуки, прекрасное, любящее трио. И никакой страсти.

Наконец Джордж встал, положил книгу… посмотрел на отца… и вышел.

Из коровника слышался хруст репы. Работал пульпер — машина, превращающая репу в мякоть. Позади пульпера росла гора золотой массы. Запах репы, острый и сладкий, навевал воспоминания о зимних вечерах, когда во дворе под ногами хрустел снег, на юге мерцало созвездие Ориона, а дружба казалась такой крепкой и такой прекрасной.

— Работаете в воскресенье! — воскликнул я.

— Отец недоделал вчера. Это его работа, а я недоглядел. Знаешь, отец часто забывает. Не любит работать во второй половине дня.

В стойлах стоял скот. Звенели цепи. Какая-то корова громко мычала. Когда Джордж закончил работу и установилась наконец тишина, так что можно было поговорить, прибежала Эмили, несколько смущенная, и позвала пить чай, чтобы потом начать дойку коров. Обычно по воскресеньям сначала доили коров, а потом отправлялись пить чай, но Джордж не стал спорить. Ведь его отец здесь хозяин, ему решать, соблюдать ли заведенные на ферме обычаи или вносить в них изменения.

Последний день октября был на редкость пасмурный. Быстро стемнело, хотя до наступления вечера было далеко. Мы пили чай при свете керосиновой лампы. Отец удобно устроился рядом с лампой, излучавшей желтый свет. Воскресный чай только тогда и хорош, когда в доме гость, то есть я. Без гостя чай не в радость.

Мне приятно было слышать такие рассуждения. Я улыбался, наслаждаясь чайком, в то время как отец разглагольствовал:

— Как славно пить чай за одним столом с Сирилом.

Ему было лень, просто неохота подниматься из-за чайного столика, ярко освещенного лампой. Он посмотрел умоляющим взглядом, когда Джордж наконец отодвинул свой стул и сказал, что, пожалуй, пора начинать дойку.

— Ага, — поддакнул отец уныло. — Я приду через минуту.