Выйдя замуж за Одинцова и получив доступ к деньгам, Нина пыталась отблагодарить маму. Но все ее подарки неизменно оказывались у родственников и знакомых. Чтобы не расстраивать дочь, мама тайком переправляла им и только что пошитые наряды, и безделушки, и провизию. Когда Нина уличала ее в этом, она смущалась, как нашкодившая девчонка:

– У Веры Семеновны очень тяжелое положение, у нее сын запил…

Нина изо всех сил пыталась вытянуть маму из затхлого мира «вер семеновн» с их пьющими сыновьями и дураками-мужьями, ей хотелось, чтобы она наконец поняла, что ее тоже надо баловать и лелеять, хотя бы на старости лет. Бесполезно, мама была как нищий сапожник, который не может купить сапоги: она не давала себе наслаждаться благодарностью детей.

Летом 1914 года Нина отправила маму в Германию – на курорт в Баден-Баден. Объявили войну, и фронт отрезал их друг от друга. Спустя несколько месяцев Нина получила письмо: незнакомый человек сообщил, что мама умерла от какой-то болезни.

Никто не видел, как горько Нина оплакивала ее. Ладно хоть мама не узнала, что ее младший сын тоже погиб. В 1918 году большевики расстреляли Жору за подготовку антисоветского переворота.

Нине хотелось, чтобы появление на свет ее ребенка было важным не только для нее самой. Теперь она целые дни проводила в доме у Олманов. Тамара знала толк в материнстве: ее мальчишки были здоровы, бойки и задиристы, как молодые волчата. Тамара ими гордилась и могла бесконечно обсуждать вопросы кормления и воспитания.

И все же иногда она становилась несносной: «Так где ваш супруг? Вы ему признаетесь, что ждете ребенка?»

Нина не знала, что отвечать. Клим не был блестящим джентльменом вроде Даниэля Бернара, он занимал самую низшую ступень в иерархии белого общества, его нельзя было привести в дом даже к Тамаре, что уж говорить об остальных? Но Клим любил бы ее ребенка. Нина по себе знала, что для детей самое важное – это любовь и их не интересует, кем служат их родители.

Когда Клим позвонил и напросился в гости, Нина была сама не своя от радости. Она решила, что пожертвует своей гордостью ради счастья малыша: пусть у него будет отец.

Но Клим пришел, и вдруг оказалось, что ему не нужны ее снисходительные милости. Он был обаятелен – как всегда. И родной – как всегда. Но если раньше Нину восхищало, раздражало, пугало все это – в зависимости от обстоятельств, – то сейчас она онемела: будто расколотила что-то хрупкое и дорогое и вдруг осознала, насколько это непоправимо.

«Я предатель. Я бросила его в беде – тогда, когда ему больше всего требовалась моя поддержка. Я променяла его на Даниэля Бернара, который ни во что меня не ставил».

Нина смотрела на Клима с застывшей вежливой улыбкой и молилась, чтобы он поскорее ушел. Чувство вины было непереносимым. Когда Клим наконец прекратил пытку, закрыл за собой дверь, Нина едва не застонала от боли. Слава богу, он не понял, что она беременна, слава богу, все это кончилось.

Клим вернулся через минуту: он все же догадался о ребенке. Нина сказала ему, кто отец: ее слова звучали как попытка преступницы вымолить снисхождение – защититься и оправдаться своей беременностью.

Дверь снова захлопнулась, и Нина, вконец истерзанная, побрела к себе в спальню: плакать, молотить кулаком подушку и шептать: «Я тебя ненавижу» – то ли себе, то ли Климу.

2

Те, кто твердит, что счастье нельзя купить за деньги, просто не знают, где оно продается. Ада знала: в маленьком, узком, как трамвай, магазине с красной вывеской «Техника и музыка».

Две ступеньки крыльца, мокрый зонт – в подставку, дождевик – на вешалку, вот теперь можно ходить между полок и перебирать сокровища.

Телефоны для дома и для заведений (с отверстием наверху, чтобы опускать монеты), патефоны в черных кожаных кейсах, граммофоны с сияющими трубами, электрические чайники, пишущие машинки, пылесосы, тостеры…

Марио – юркий, изящный, в белых нарукавниках – выхватывал с полки то одну, то другую пластинку. Ставил иглу патефона и смотрел на Аду восторженными глазами:

– Каково, а?

Ада приходила сюда каждую неделю.

– Вчера к нам завезли новые «Виктролы»,[41] – сообщил Марио с заговорщическим видом. – Модель 215, прямо из Нью-Джерси. Все детали – чистый никель. Ты посмотри на клеймо! Мотор на двух пружинах! Продается вместе с запасом стальных игл и инструкцией: «Как добиться наилучшего результата от вашей „Виктролы“». – Он поставил танго «La Mariposa». – Как звучит, а?

Сердце Ады не выдержало.


Пыхтящий кули втащил коробку в комнату, постоял, надеясь на чаевые.

– Иди-иди! – замахала на него Ада.

Закрыв люк, она принялась распаковывать коробку. Безумие – потратить почти все накопления на игрушку, безумие – привезти ее в «Дом надежды». А вдруг украдут? Замок побольше привесить?

С великой бережностью Ада поставила пластинку. Взяла подушку с Карлосом Гарделем, обняла ее, как любимого мужчину.

No es que esté arrepentido

de haberte querido tanto,

lo que me apena es tu olvido

y tu traición

me sume en amargo llanto.[42]

Боже, храни танго! Храни Аргентину, ее поэтов и музыкантов – это прекрасно! Если на свете есть танго, то можно пережить все.

Даниэль Бернар больше не появлялся в доме Уайеров, непрошеные гости съехали, и жизнь Ады потекла спокойно – как загнанный в трубы ручей, никому не мешающий на поверхности.

Она отказалась водить Бриттани в Китайский город и вообще приструнила девчонку: оказалось, это совсем не трудно. Скажешь ей удивленным тоном: «Эй, мисс, ты же умная барышня – ты забыла?» Бриттани была готова на все, лишь бы не запятнать свою репутацию.

Клим приходил и тут же исчезал, оставив после себя беспорядок и запах оскорбительно дорогого одеколона. Где шлялся? Почему не хотел расставаться с Адой? Зачем будто случайно, на ходу, обнимал за талию? Смешил? Поздравлял с днем рождения и дарил розы? Они до сих пор стояли на столе – с поникшими, будто подстреленными головками.

Лестница заскрипела под чьими-то шагами. Ада испуганно бросила подушку, выключила «Виктролу» и накрыла ее одеялом.

Клим вошел, и Ада сразу поняла, что он пьян. Ничего не замечая, прошел к своей постели, сел, обхватив голову. Ада взяла книгу, раскрыла на середине, но глаза не видели строк.

– Ада, – тихо позвал Клим, – мы все наркоманы.

– Что?

– Мы живем от трубки до трубки. Только у нас это называется не опиум, а любовь. Когда в первый раз пробуешь вдохнуть, кажется, все держишь под контролем: захочешь – бросишь в любой момент.

Ада затаила дыхание.

– Но попробуй бросить, – глухо продолжал Клим, – скрутит – мало не покажется. И самое страшное – тебе надо увеличивать дозу, а это невозможно. И бросить никак…

Он встал, подошел к самовару, налил себе воды. Выпил, стуча зубами о край стакана.

– Сегодня читаю газету: какой-то студент застрелился от любви. Завидую: мне бы так… Ан нет, смелости не хватает.

Ада не верила своим ушам – чтоб Клим говорил такие вещи? «Он актер», – вспомнились слова Марты.

Он сел рядом и принялся гладить ее по волосам. Ада ждала страшного.

– Хочешь, все тебе расскажу?

Глаза у него блестели. Внезапно он ткнулся растрепанной головой ей в плечо.

– Полечи меня, Ада. Я, как напьюсь, совсем дурной – она не отпускает меня.

– «Она»? Кто «она»?

– Жена моя… Я сегодня был у нее.

Кожа его была горяча, щетина колола руку.

– Нина консульскими делами занимается – паспорта разные, документы… А я как дурак…

Бессмысленные подробности чужой страсти.

– Отстаньте вы от меня! – отодвинулась Ада.

Клим выпрямился, будто враз протрезвел:

– Извини.

Подобрал с полу шляпу и выбрался из комнаты. Ада захлопнула за ним люк, повалилась на одеяло. Придавленный край занавески натянулся, гвоздь вылетел из стены, и ее с головой накрыло пыльной тканью.

Как это унизительно, когда кто-то любит так сильно – и не тебя.

Глава 29

1

Счастье пришло к Феликсу Родионову – будто с неба в руки упало. Коллор сдержал обещание: представил его начальству рассказал о подвиге – о том, как русский кадет в одиночку всю шайку дона Фернандо арестовал.

Феликса приняли на службу. Жалованье – 105 долларов в месяц:

еда – 28,

стирка – 2,

одежда – 23,

лавочка – 15,

прочее – 25.

Двенадцать долларов уходило на комнату в бординг-хаусе полячки Катажины. У хозяйки раньше имелся любовник, но он уехал в метрополию и оставил ей дом, чтобы она сдавала комнаты. Катажина потихоньку торговала краденым барахлом. Когда Феликс узнал об этом, она потащила его в постель, а потом всю ночь не давала уснуть: ласкалась и шептала что-то по-польски.

Коллор потребовал, чтобы Феликса сразу перевели в детективы и отдали ему под начало.

– Слушай меня, брат, – говорил он, прихлебывая пиво из бутылки, – записывайся на курсы по-китайскому – за это полагается надбавка к жалованью. И за сыскную работу тоже.

Феликс боготворил Коллора. В жизни он не встречал такого человека: бессребреник, чистая душа. У него даже любовницы не было – не считал нужным заводить.

Сидя в пивной, Коллор провожал взглядом автомобили:

– Мы тут как собаки работаем, а они разъезжают в тысячных шубах. Глянь, глянь, какая! Губы намазала – думает, ей все позволено.

Феликс кивал: его тоже выводили из себя богатые шлюхи.

– Никому, брат, не доверяй, – поучал его Коллор. – В полиции все поголовно сволочи: пьют, гуляют, а потом берут взятки от уголовников, чтобы покрыть долги. А если ты не берешь – так у тебя с головой не в порядке: контузия после войны или еще что. Но особенно берегись цветных – эти всегда сговорятся за твоей спиной.

Начальство соглашалось с Коллором. Хью Уайер прямо говорил, что преступность в Международном поселении будет процветать до тех пор, пока в полиции работают цветные. Но как обойтись без них? Больше двух третей личного состава – китайцы и сикхи. И во Французской концессии та же картина, только у них вместо сикхов – тонкинийцы.

– Узкоглазые обвиняют белых людей: мы их закабалили, – ворчал Коллор. – А кто пытает арестованных? Мы по морде пару раз съездим, и все. А ты зайди в китайский полицейский участок – они там шкуру живьем снимают. По уши будут жить в грязи и свинстве, а начни их вытаскивать, тут же вой поднимут: караул, это наши традиции! За всю историю ни черта путного не создали, кроме боевых искусств.

Уильям Фэйербэйн, офицер с соседнего участка, придумал целую систему, как с помощью японской борьбы джиу-джитсу и китайского ушу противостоять уличным бандитам. Начальство посмотрело на его успехи и велело всем детективам записываться к нему на курсы.

Феликс научился стрельбе с бедра и рукопашному бою. Дважды ему удавалось выбить нож у самого Фэйербэйна. Коллор, наблюдавший за схваткой, сказал:

– Ты, брат, далеко пойдешь.

Его похвала была лучше всякой награды. Феликс, сам того не замечая, подражал Коллору: мыл руки, носил серый плащ и кепку. Мотоцикл бы купить, но с каких шишей? Разве что мотоциклетные очки. Феликс записал их в графу «одежда» и вычеркнул оттуда запланированные подштанники.

По окончании рабочего дня он выходил на улицу и свистом подзывал рикшу, на услуги которого тратилось семь долларов из графы «прочее». Парень этот ни слова не знал по-английски, но чутьем угадывал, куда «мастер» приказывает себя везти. Феликс велел ему не брать других седоков, сидеть у забора и ждать, когда позовут. Так у него появился слуга. Он отдал ему свою одежду, которую носил еще в кадетские времена.

– Самый нарядный рикша в городе, – смеялись полицейские. – Японские ботинки, французские штаны, американский френч и соломенная шляпа.

Феликс заботился о рикше, как Коллор заботился о нем, – не опускаясь до панибратства. Он даже не знал, как зовут его слугу, – тот всегда откликался на свист. Веселые глаза, крепкие руки, черные, коротко стриженные волосы. Так хотелось думать о нем: «Предан, как пес», – но на ум шли слова Коллора: «Никогда не доверяй китайцам».

Службой Феликс был доволен, а опасность лишь подзадоривала его. Налеты на опиекурильни назначались на два, на три часа ночи. Однажды засаду устроили на пристани в бочках, а там – дождевая вода и тьма комаров. Потом вся команда ходила с соплями и распухшими мордами.

Наркоманов ловить – как лосося на нересте: бери голыми руками. Влетишь в комнату: «Руки вверх!» А они валяются на лежанках, глаза – как пуговицы. «Господин, я болен. Я должен курить опиум – мне доктор прописал».

Доктора этого мы знаем. Живет, сволочь, в дорогой квартире на Бабблинг-Вэлл-роуд, пациентов принимает по записи. И всем дает одно и то же: трубку с зельем. Сам тоже курит, и обезьяна его, макака на цепочке, тоже курит: Феликс своими глазами видел.