Федька еще никогда не была так счастлива.

– Ты вообрази! – весело рассказывала она. – Я сегодня в свите Париса танцевала! Тебя нет, Сенька пропал, Шляпкина нигде найти не могут, Вебер повел меня к господину Канциани, и тот велел выходить в мужской партии! А там – амбуате, помнишь? Я только-только успела с Петрушкой и с Васькой пройти этот выход, они диву давались – как у меня ноги поднимаются. А там же еще надобно поочередно пируэты крутить – помнишь? Так я на радостях двойной пируэт скрутила, не хуже Васьки! Как это здорово, когда на тебе нет юбок! Кабриоль вперед – нога открывается вверх, ничего не мешает!

Федька совсем ошалела от восторга, все счастье, какое только могло быть в жизни фигурантки, разом на нее обрушилось. Румянцев суетился вокруг, разбирал блинные стопки, предлагал варенье, улыбался, и ничего лучше она даже вообразить себе не могла.

Как будто они повенчались и зажили своим домком, друг о дружке заботясь, друг дружку лелея и ублажая. Как будто она носит дитя, и его трогательная забота – сразу о двоих…

– Как в театре? – спросил он. – Новостей нет?

– Масленица, полиции не до нас. Сам знаешь, сколько сейчас всяких безобразий, – ответила Федька. – Потом, я чай, в первые дни Великого поста тоже будет не до нас. А ты ешь, ешь! Я одна столько не осилю!

– Я на ужин более полусотни съел, – похвастался Санька. – Сметану мазал – вот так!

И показал пальцами, каков был сметанный слой – чуть не в полвершка. Федька засмеялась – она радовалась, что любимый получил такое удовольствие от масленичных лакомств.

– А ты что днем делал?

– Я? Мы к ледяным горкам ездили.

– Катались?

– Катались, – тут Санька ощутил некоторую неловкость. Он вдруг понял, что рассказывать о поцелуях не надо, никому и никогда.

– Хорошо тебе, – позавидовала Федька, сворачивая два блина и подхватывая краем трубочки ком плотного варенья. – Я бы тоже покаталась, а уж не успею. Много там народу?

– Много, вся лестница занята и внизу стоят, ждут очереди.

– С кем ты катался?

Вопрос был невинный – в конце концов и двое мужчин могли преспокойно сесть в санки, и к какой-нибудь замужней даме Саньку могли приставить кавалером. Но он вздрогнул, смутился и выпалил самое глупое, что только мог:

– Не все ли равно? Катался и катался…

Федька удивилась – отчего ответ столь сердитый? И что-то словно иголочкой душу кольнуло – радостному вечеру грозит беда.

– Ну, катался и катался, – повторила она. – Жаль, что меня там не случилось…

Этот намек на возможные поцелуи в санках все и погубил. Целоваться с Федькой он не желал – а если и был миг, когда такое желание возникло, так он убит наповал иными мгновениями! Федька еще продолжала макать блин в варенье, а Санька уже отвернулся, уже нырнул в дивные воспоминания – и вдруг улыбнулся, как дитя.

– Как там было славно, – сказал он не столько Федьке, сколько самому себе. – Как славно…

Федька знала, что он исполняет поручения сильфов, и повода для столь радостных улыбок не видела. Неужто та женщина, к которой он ездил в гости, привела любимого в такое неземное состояние? Но сам же говорил – толста, неуклюжа!

– Вы там угощались? – спросила Федька. – Хоть сбитню выпили?

– Что, сбитню? Нет… Если бы ты только вообразить могла, как там было славно!

Воспоминания обрели плоть, жар, аромат, на губах затрепетали те поцелуи…

– Так расскажи!

– Этого не рассказать! Федька, ты не воображаешь, как я счастлив!

Внезапная перемена в поведении фигуранта Федьку озадачила: только что простой вопрос его смутил, а теперь вдруг родился неимоверный восторг.

– Да я вижу, – ответила она и положила на тарелку недоеденный блин. – Ты все ж расскажи, порадуемся за тебя вместе. Ты же знаешь, я… ну… я всегда бываю за тебя рада…

– Знаю, знаю… Но это – это… такого со мной еще не бывало… – и, набравшись мужества, он выпалил: – Федорушка, голубушка, я влюблен!

– Кто она?! – вскрикнула Федька.

– Ты ее не знаешь, она не из наших! Она – лучшая в мире, она – ангел, понимаешь, чистый ангел! Я не знал, что такие девушки бывают!

Федька окаменела.

– Я раньше не понимал, что такое любовь, ей-богу, не понимал! Теперь – понял!

– И она – тоже? – едва выговорила Федька.

– И она. Ей шестнадцать, и ее еще никто не целовал, я – первый! Ты вообразить не можешь, как это! Я одного желаю – вновь ее видеть, я на все ради этого готов!

– А я? – плохо соображая, спросила Федька.

– Что – ты? Ну, ну… ты же понимаешь…

– Я ничего не понимаю.

Санька на всякий случай отошел подальше. Он знал, что Федька его любит, – это весь театр знал. Но как быть с этой любовью – он понятия не имел. Принять ее – нелепость… И одно дело – получать маленькие презенты от женщин, пока твоя душа гоняется за несбыточным, а плоть утешается с Анютой. Другое – когда появилась Марфинька, когда других женщин и девиц в мире не осталось, а есть только она.

– Я люблю ее, – сказал Санька. – И она будет моей женой.

– Она?

– Да.

– Саня… ты, пожалуйста, уйди, уйди, слышишь?

Румянцев выскочил из палевой комнатки и вздохнул с облегчением. В конце концов ему не в чем было себя винить – он ничего Федьке не обещал и сказал чистую правду.

Она осталась и несколько минут бессмысленно смотрела на тарелки с блинами. Больше всего хотелось, чтобы жизнь кончилась – прямо сейчас. Усилие воли – и все, и нет ничего.

А она все не кончалась…

Вдруг Федька поняла, что ненавидит блины. И простые, дырчатые, и яичные, и красные, с гречневой мукой! Она захватила их сразу с двух тарелок и метнула в дверь. Блины шлепнулись на пол. А она оглядела стол, словно бы в поисках иного предмета для ненависти. Слез не было – была неимоверная обида, злость и отчаяние. Такие, что любой ценой нужно было от них избавиться! Невозможно жить, когда украден смысл жизни.

Но жизнь длилась – еще минуту, еще две минуты, еще три, и стало ясно, наконец, – так просто она не кончится. Нужно как-то ей помочь, чтобы она ушла. Нужно хотя бы выйти из дому, не одевшись, а потом шагать, и шагать, и шагать, обнимая себя руками, и упасть в снег, и потерпеть еще немного.

Федька представила себе это смертное шествие по Садовой, мимо Апраксина двора в сторону Коломны, все прямо, прямо, туда, где еще не бывала, куда-то к устью Невы и по льду – в сторону Кронштадта… туда-то уж точно не дойдет… вот и прекрасно, что не дойдет!

Она вскочила, желая отправиться в этот путь и оставить за спиной все, все, не только Саньку! Ее старая шубка висела на спинке стула, Федька схватила шубку, накинула – и, осознав нелепость этого, расхохоталась. Шубка полетела на постель.

Федька встала, как вкопанная, и одно слово прозвучало в голове – приказ надзирателя Вебера: «Занавес!»

Да, занавес, занавес. Опера исполнена до финальной сцены, после которой – только бестолковая «пантомима-балет для разъезда карет». Занавес. Комическая опера отзвучала. Юные любовники идут под венец, старая разлучница – в монастырь… что-то такое было однажды… Но завтра вывесят другой задник со скалами, равнинами и водоемом, выставят другие декорации. Такого не бывало, чтобы опера завершилась – и актеров выгнали, а театр подожгли.

Осознав эту простую истину, Федька задумалась. В голову пришла разумная мысль – нужно сотворить такое, чтобы возвращение к этой проклятой любви сделалось невозможным. Лучше всего – попросить летучих сильфов (к Богу с такой просьбой обращаться нехорошо), чтобы унесли Саньку в Америку, и он никогда оттуда не вернулся. Был бы жив, счастлив, танцевал бы – и никогда не появился в Санкт-Петербурге, ведь уехать в Америку – все равно что на тот свет переселиться. Или самой туда умчаться… а почему бы нет?.. Разве там не надобны танцовщицы?..

Америку Бянкина знала по театру – бегала с Малашей, Натальей Макаровой и Петрушкой-лентяем в немецкий театр смотреть комедию господина Кумберланда, переведенную с аглицского, о диком американце. Сей герой, простодушный до изумления, пылкий и ветреный, но вместе с тем добродетельный, являлся в Лондон, разоблачал мошенников и, наконец, удачно женился. Коли все в том государстве таковы – отчего ж туда не поехать?

Федька вовремя вспомнила, что на дворе – зима, и уплыть раньше мая она не сможет. А нужно немедленно предпринять нечто решительное и роковое, чтобы обратного пути не было, чтобы выкинуть из жизни Румянцева, как выкидывают за дверь нашкодившего кота. Что ж остается? Сибирь разве?

Географию Федька знала примерно так же, как пресловутый Митрофанушка в комедии господина Фонвизина. Может, чуть получше, – ведь действие многих опер и балетов происходило то в Греции, то в Риме, то в Париже, то даже в Альпийских горах. И, хотя душа рвалась прочь из ставшего ненавистным Санкт-Петербурга, уже очухался от потрясения и подал голос рассудок. Нельзя никуда уезжать до Великого поста, напомнил он, ведь впереди последние масленичные представления, и Федьке надлежит танцевать, танцевать, танцевать, улыбаясь публике, наполняя радостью каждое движение!

Она вздохнула – отчего человек в сем мире вечно связан по рукам и ногам? Отчего душа заперта в теле и не может умчаться? Отчего любовь не делает носительницу свою красивой? Неужто она до того гадка и уродлива?

Федька села к туалетному столику и увидела себя – свечной огонь делал ее, как всех женщин, красивее, а мрак разглаживал кожу. Она приехала из театра намазанная и напудренная, оспенные щербинки были почти незаметны. Да, но той – шестнадцать лет, и она подарила Саньке первые свои поцелуи! На одной чаше весов – многолетняя преданность, на другой – полдюжины поцелуев, и другая перевесила!

«Нет, – подумала Федька, – нет, никаких Америк, а для женщин, потерпевших крах, есть девичьи обители! Туда и фигурантку из Большого Каменного возьмут, Господь никого не оттолкнет!»

В палевой комнатке был и образ в углу, Богородица с Младенцем, старый уж с неразличимыми ликами и потускневшим окладом, величиной с две Федькины ладони.

Она опустилась на колени. Вот сейчас и нужны слезы, чтобы молитва прозвучала, прозвенела, в небо вознеслась на крылах чистейшей искренности! Но не получалось. Ни слез, ни молитвы, ни истинного желания посвятить себя Богу… ничего… все украдено, все украдено…

Однако и желание молитвы приносит плоды. Мысль, возникшая в голове, зародилась не там – до такой возможности Федька бы не додумалась. Кем-то вложенная в ее сознание стала единственным спасением!

Теперь фигурантка знала, как поставить нерушимую стенку между собой и Румянцевым, куда сбежать от несчастливой любви.

Она вскочила с колен и выбежала в коридор. Нужная комната была в другом крыле здания – чтобы попасть туда, следовало пересечь гостиную. Там горел свет и сидел перед клеткой с попугаем незнакомый мужчина в шлафроке. Он занимался важным делом – обучал птицу новым словам.

– Ну, давай еще раз, Цицеронушка, – просил он. – Ромашка амурчик! Ромашка амурчик!

– Спр-р-р-раведливость востор-р-р-р-ржествует! – отвечал попугай.

Федька порадовалась, что на ней одни чулки, и проскочила беззвучно из двери в дверь.

Идя по коридору, она заглядывала всюду – кроме рабочей комнаты. Приходилось действовать медленно – чтобы петли скрипели как можно тише. Наконец нашлась необходимая дверь. Она была во мраке окантована четырьмя тускло-светлыми полосками. Федька перекрестилась и вошла.

– Вы, сударыня? – удивился Шапошников. Он уже собирался лечь, сидел на кровати в черном шлафроке и красном ночном колпаке.

Его комната была обставлена странно – для работы и утреннего туалета служил дорогой стальной складной столик тульской работы, а при нем – два складных ажурных кресла, тоже из полированной стали. И стол, и кресла на колесиках, совсем неподходящая для спальни мебель. На комоде стоял большой, весь в искрах, ларец – также стальной, и отделанный тем же металлом диамантами. Множество шариков, не более горошины, ограненных и привинченных, сверкало на вороненом фоне стенок и крышки. Как раз ларец Федьку не удивил – сталь была в большой моде, и даже пуговицы щеголи носили стальные.

Но фигурантке было не до обстановки.

– Простите меня, Дмитрий Иванович, – сразу заявила она. – Вы были правы, а я – нет.

– Садитесь, поговорим.

Федька присела на стальное кресло, на вышитую подушечку, – и сразу вскочила.

– Дмитрий Иванович, помните, вы обещали посватать меня за достойного господина? Я… Я готова… Я буду ему верной женой. И как можно скорее! Если вы не передумали…

– Я не передумал, сударыня. За него не поручусь. Значит ли это, что между вами и Румянцевым произошла ссора?

В голосе Шапошникова не было ни малейшего сострадания – одно холодное любопытство. Видя, что Федька сидеть упорно не желает, он встал.

– Это не ссора! Не спрашивайте, Христа ради! Это, это…

– Сядьте, – строго сказал Шапошников. – Я все понял. Вашего ясна сокола ненадолго хватило. Он так устроен – истинная привязанность ему недоступна.