– Что? Внутренняя божественная природа? – спросил Павел с легким сарказмом в голосе.

– Да! Именно так! – кивнула Лина. – И еще это протест, если хочешь!

– Протест?

– Ну да, протест! И не спрашивай меня, ради бога, в чем он состоит… Я и сама толком не знаю! Если честно, я раньше никогда и не думала, что могу вообще так мыслить. И уж тем более – протестовать. Не было у меня раньше в голове ничего подобного! Жила и жила себе, всем довольна была. А что сейчас – не знаю! Вроде и счастье безумное привалило, и на седьмом небе от него должна быть, но будто ворошится во мне что-то, радоваться мешает. Вот мы сидим с тобой сейчас, говорим об этом, а между нами словно пустота висит… Почему, Павел? Мы же с тобой из одного практически поколения, в одном и том же социуме варились! Ну вспомни, как это было… Какие мы были живые, все кругом спорщики веселые! Потом чуть обалдели, конечно, засомневались, приутихли в спорах… Но все равно жить хотелось, выражать свою точку зрения, исходить веселой доказательной яростью! По-живому спорить, понимаешь? И точка зрения была у каждого – своя! А теперь – что? Теперь, когда заботы о материальном возведены в эталон правильного нерушимого миропонимания, спорить уже практически не с кем. И не о чем. Как можно спорить с эталоном? Никак нельзя… Наверное, мой протест в этом и есть. Смешной, как капля пресной воды в соленом море. Но он есть, и я ничего, ничего не могу с этим поделать, Павел! Еще и разговор этот наш дурацкий… Как в пустоту. Зачем я его только затеяла?

– Да, – кивнул Павел. – И впрямь – не надо было.

– Ну если уж затеяла, то и до конца доведу… Я что, собственно, хотела сказать… Отпусти сына, Павел. Не ломай его, не бери грех на душу. Слишком уж он не вписывается в эталон правильного миропонимания, в придуманный тобою образ состоятельного, обеспеченного и… Как там еще? Всех обижающего и право имеющего?

– А в образ внутренней божественной состоятельности, значит, вписывается? – язвительно проговорил Павел.

– Да. Именно так. Именно в этот образ он и вписывается.

– Ох, Малина ты моя, Малина… Если б ты понимала, какие сейчас глупости городишь! Милые наивные глупости! И вообще, я еще раз тебе повторяю – со своим сыном я сам как-нибудь разберусь. На днях получит аттестат и потопает в строительный как миленький. Там уже все оговорено, его с распростертыми объятиями примут. Я своих решений не меняю, ты уже знаешь об этом.

– Павел! – воскликнула Лина. – Я прошу тебя, не надо так с ним!

– Все, Малина. – Павел совершенно не слышал ее. – Этот вопрос уже решен, не о чем говорить.

– Но ты хоть понимаешь, на какой поступок его толкаешь? Он же сбежит от тебя! Сбежит и потом будет своим же поступком мучиться! Он же любит тебя, Павел!

– Не понял… – снова заинтересовался Павел. – Куда это он сбежит?

– Да в Питер, в «Муху» свою! – вырвалось у Лины.

– Это он сам тебе сказал?

– Да какая разница, сам или не сам?

– Нет… Это большая… Это большая разница…

Она и не поняла сначала, что произошло в следующую секунду. Снова грохнулся на пол стул, и Павел промчался мимо разъяренным демоном. Туда, вверх по лестнице, прямиком в комнату Егора… Охнув, Лина тоже подскочила с места, понеслась вслед за Павлом.

Картина, которую она застала, повергла ее в шок. Совсем уж безобразная была картина, похожая скорее на дурной сон. Крутилась кинопленкой, выхватывая крупными планами самые жуткие кадры. Вот Павел, стоя у стены, срывает Егоровы нежные рисунки, рвет их истово, яростно, и они летят жалкими клочками ему под ноги. А вот еще один крупный план – лицо Егора. Бледное, серое, будто из картона слепленное. И удивление в глазах сменяется страхом тупой безнадеги, и голова – в плечи, и тонкие кисти рук сжаты на груди по-девичьи, в немой мольбе. Застыл, смотрит не мигая. Потом опустил глаза вниз, на разбросанные по полу клочки, потом поднял взгляд на Лину, застывшую в дверях… Будто в грудь толкнул.

– Что ты делаешь, Павел? Прекрати, прекрати немедленно! Одумайся, Павел, что ты творишь?!

Надо же, какой странный, отвратительный вышел из груди крик. Высокий, визгливый, как у базарной торговки, аж горло горячим спазмом зашлось. Наверное, никогда этот дом не слышал подобного визга-крика. Но, видать, действие он свое возымел. Вздрогнув, Павел обернулся, встретился с Линой глазами, застыл на секунду, мотнул головой, будто стряхивая с себя наваждение.

– Чего ж ты кричишь, Малина… – проговорил хрипло, с удивлением разглядывая комок бумаги в руке. – Чего ж ты голосишь-то так…

Попятившись, Лина ступила за порог, метнулась по широкому холлу сначала вправо, потом влево. Остановилась, соображая – куда бежать-то? Да не все ли равно куда… Вот, на террасу хотя бы, плюхнуться без сил в кресло, воздуху глотнуть…

Горло, казалось, все еще сжимало болезненным спазмом. И лицо горело, и руки тряслись в мелкой лихорадке. Что это с ней было сейчас? Надо же, сроду не знала, что способна выдать голосом такую истерику… И ладно бы голосом, это еще полбеды! С образовавшимся внутри переполохом что делать? Бьется что-то внутри напряжением, решения требует. Немедленного, срочного какого-то решения, иначе… А бог его знает, что – иначе. Сейчас, сейчас она посидит еще одну минуту, и ясно будет, что же – иначе…

– Успокойся, пожалуйста, ты дрожишь вся…

Лина вздрогнула, обернулась лихорадочно – Павел за спиной стоит. Взгляд виноватый, озабоченный.

– Ну ты чего, Малина… Я напугал тебя, да?

Присел перед ней на корточки, за руки взял. Надо бы сказать ему что-то, да горло вновь перехватило, будто кто наждаком по нему провел.

– Ну погорячился, с кем не бывает? Да мы помирились уже, успокойся! Он же мой сын, он меня всегда поймет и простит! Ну все, все, давай забудем…

Павел потянул ее за ладони, прижал их к щекам, глянул в глаза с тревогою. Какие у него щеки горячие. А может, и не горячие, может, это у нее руки так заледенели? И напряжение внутри по-прежнему бьется, дышать не дает, выхода требует. Какого, какого выхода? Что ж это с ней происходит, господи ты боже мой, вразуми?

– Зачем ты… Зачем… Порвал… – с трудом удалось вытолкнуть из груди хриплое, перемежаемое короткими вздохами-всхлипами. – Он же… Нельзя было… А ты… Зачем?!

– Ну и порвал, и подумаешь! Да он еще сколько хочешь тебе намалюет! Чего ты так переполошилась-то?

– Переполошилась?! – с ужасом глянула на него Лина. – Ты считаешь, по этому поводу можно всего лишь переполошиться?

Собственное удивление, казалось, было осязаемым и очень горьким на вкус. С трудом сглотнув эту горечь, Лина помотала головой, передернулась в короткой лихорадке. И вдруг… Будто лопнуло что-то внутри, исходя паром давешнего тяжкого напряжения. И дрожь из тела ушла, и в голове образовалась такая звонкая ясность, что даже дыхание перехватило. И решение пришло – мгновенное. Да, другого решения и быть не может…

Подскочив из кресла, Лина сосредоточенно огляделась вокруг, будто искала чего. Павел тоже поднялся с корточек, смотрел на нее испуганно и удивленно. Потом, спохватившись, властно усадил обратно, пробурчав сердито:

– Да успокойся же ты, ну… Ничего особенного не случилось, жизнь продолжается. Хочешь, валерьянки принесу? Хотя черт его знает, есть ли она в доме, валерьянка эта…

– Нет… Нет, Павел, – спокойно проговорила Лина. – Не надо никакой валерьянки. Просто… Я не буду здесь жить. Я не буду здесь жить – с тобой. Я не смогу жить – во всем этом! Я уйду прямо сейчас, ладно?

– Не понял… Как это – уйдешь? Куда – уйдешь? Ты что говоришь, Малина?

– Я не смогу больше здесь оставаться, прости.

– Но почему?!

Лина неловко пожала плечами, отвернув лицо в сторону. Напряглась, собираясь с силами, чтобы, не дай бог, не расплакаться. Какие уж тут могут быть слезы, когда принято решение, окончательное и бесповоротное? При чем тут слезы?

– Погоди… – растерялся Павел. – Погоди, Малина…

Он снова присел перед Линой на корточки, неловко вытянул шею, пытаясь поймать ее взгляд. Заговорил тихо, ласково, но в то же время довольно жестко:

– Послушай… Послушай меня сейчас внимательно. Милая моя, ты думаешь, я ничего не услышал, не понял из того, что ты мне за обедом толковала? Про твой не до конца осознанный протест, про эту твою природную… фу, черт, забыл, как эта хрень называется… внутреннюю божественную состоятельность? Да все я прекрасно понял, дорогая моя! И все услышал! Я тебе даже больше скажу – именно этой своей природой ты меня к себе и притянула. Ты вот такая и есть, с этой… как ее… божественной состоятельностью. Просто… Не я эту жизнь придумал, в которой жить приходится. Она всегда будет такой, алчной и богатства страждущей. И детей своих надо в эту жизнь за собой тащить, и с этим тоже ничего не поделаешь!

– Ну почему же… Почему же ничего не поделаешь… – проговорила Лина так тихо, будто сама с собой разговаривала, – почему же… Все равно когда-то и кому-то с чего-то надо начинать…

– Да. Надо. Конечно же, надо, я согласен. Только почему именно я должен начинать, причем с судьбы своего сына?

– Да, Павел, ты прав. Ты ничего никому не должен. Пусти меня, я пойду…

– Не пущу. Я тебе еще не сказал, что люблю тебя…

– Пусти! Да пусти же!

Вырвавшись из его рук, Лина заметалась по террасе, как глупая перепуганная курица. Еще и уши руками зажала – не слышала, мол, ничего! Так потом и по лестнице вниз бежала – с прижатыми к ушам руками. Хорошо, хоть сумочка вовремя по пути попалась – лежала сиротливым комочком на тумбе у входных дверей. Гравийная дорожка прошуршала под ногами что-то недовольное, ворчливое – ну и иди, мол, отсюда, раз не ко двору пришлась… Видали мы таких, с природной божественной состоятельностью…

Железная витая калитка была чуть приоткрыта, словно тоже не собиралась Лину удерживать. Выскочила на улицу – никого… Пустая совсем улица, ни машин, ни людей. Улица, состоящая из высоких бетонных заборов. Ага, вот и машина показалась из-за поворота…

– В центр не отвезете? – сунулась Лина с быстрой просьбой к водителю, лысому мужичку довольно хамоватой наружности.

– Полторы штуки, мадам… – осклабился он вежливой щербатой улыбкой.

– Чего полторы штуки?

– Ну не зеленых же… Рублей, конечно.

– А почему так дорого?

– Да потому, что район такой. Какой район, такие и запросы. Ну, едете или нет?

– Еду… – плюхнулась Лина на заднее сиденье, лихорадочно пытаясь воспроизвести в памяти имеющуюся в кошельке наличность.

И вдруг – будто кто в затылок ударил. Оглянулась, прижав ладонь к щеке… Две одинокие фигурки, Павла и Егора, застывшие у железной калитки, скрылись за поворотом.

Надо же, а щека-то мокрая совсем. И когда это она успела заплакать?

* * *

– Мам… Что с тобой? На тебе лица нет… С Павлом Сергеичем поссорилась, да?

Отодвинув Женьку в сторону, Лина прошла на кухню, без сил опустилась на стул. Женька тихо вошла следом, села напротив, глядела на нее с опасливым изумлением.

– Он что… Прогнал тебя, да?

– Ну почему – прогнал… Что я, овца, что ли, чтобы меня туда-сюда гонять-прогонять? Не спрашивай меня пока ни о чем, Женечка… Давай завтра поговорим. Или лучше вообще не будем больше об этом говорить. Никогда. Не было никакого Павла Сергеевича, ладно? Будем жить как жили.

– Хорошо, мам. Как скажешь. Хочешь, я тебе чаю сделаю?

– Нет. Я лучше спать пойду. Голова болит…

Голова действительно исходила какой-то жалкой бубнящей болью, будто ныл в ней чужой досадливый мерзкий голосок – что ж ты наделала, несчастная женщина, что ж сотворила, дурища ты окаянная… Жалкая, противная боль. Боль-послесловие. Боль-эпилог. И красной болезненной нитью через нее, будто перекрикивая, голос Павла – «…я тебе еще не сказал, что люблю…».

Уснула она на удивление быстро. И спала долго – тоже на удивление. Правда, проснувшиеся глаза никак не хотели открываться, да и весь организм будто сопротивлялся пробуждению, застыл под одеялом болезненной вялостью. Может, вообще сегодня с постели не вставать? И завтра – тоже? Лежать себе так тихонько, не думать ни о чем, не трясти свежую рану-память…

– Ма-а-а-м… – проблеял над ухом испуганный Женькин голосок. – С тобой как, все в порядке? Ты уже двенадцать часов спишь… Вставай, а? Мне в институт идти надо, на консультацию…

– Так иди, Жень. Чего ты? – тихо промычала Лина, с трудом разлепив губы.

– Ага, иди… Как я тебя тут одну оставлю? В таком состоянии?

– Да уж… – проговорила Лина уже бодрее и даже усмехнулась слегка, – состояния у нас у обеих, что ни говори, плоховатые. Особенно в последние дни.