– Но вы так быстро прервали разговор, – робко заметила молодая девушка. – Мне показалось, что он вызвал в вас неприятные воспоминания.

– Это – мое последнее воспоминание о юности и счастье! А затем, по воле судьбы, наступил тот тяжелый момент, которой уничтожил мою жизнь и сделал меня тем, что я представляю собою теперь. Я не в силах смотреть теперь на этот портрет.

В этих словах чувствовались сдерживаемый гнев, возмущение против „воли судьбы“. Видно было, что Ульрих еще не научился терпеливо страдать, и в его лице в этот момент было такое выражение, что Паулабессознательно сделала движение, словно желая убежать от него.

Ульрих заметил это, и горькая усмешка пробежала по его губам!

– Ну вот, вы опять боитесь меня и опасаетесь того „темного, чтокроется во мне и во всем, окружающем меня“. Вы это заметили совершенно верно, но это еще мрачнее, нежели вы думаете. Вы, по-видимому, считаете меня каким-то преступником, на душе которого лежит мрачное деяние? Сознаюсь, у меня есть тоже нечто подобное, но вины моей в этом нет. Желаете выслушать, что случилось тогда?

– Да, если, вы этого хотите и можете сообщить мне. Но я боюсь, что вам это будет тяжело, причинит страдания…

В этом ответе почувствовалось бессознательное опасение.

Ульрих окинул свою собеседницу долгим и мрачным взглядом и вдруг спросил:

– Да неужели вы беспокоитесь о том, причиняет ли мне вообще что-либо страдания? Я пережил то, что выпало мне надолю, а потому, конечно, и в силах говорить об этом. Правда, я никогда не делалтаких попыток, но вам незачем так дрожать предо мной, Паула, как в настоящий момент! Это я не могу допустить. Вы должны узнать правду.

Он провел рукой по лбу, и прошло несколько минут, пока он был в состоянии заговорить. В глубокой вечерней тишине не слышно было ни звука, весь ландшафт все более окутывался голубой дымкой сумерек. Озеро было неподвижно, но из глубины его над темной поверхностью появлялись словно белые призраки и клубящимися волнами расплывались все дальше и дальше. Это была жуткая игра разных бесформенных образов, то появлявшихся, то вновь исчезавших, словно это были призраки прошлого, воскресшие в данный момент.

Бернек, не отрывая взора, смотрел на это движение тумана и, кажется, почти забыл, что он – не один. Наконец он выпрямился, и спросил:

– Ульман по всей вероятности рассказывал вам о прошлом… то есть, о том времени, когда он был со мною еще в Ауенфельде?

Молодая девушка отрицательно покачала головой.

– Оночень редко говорил об этом, несмотря на всю установившуюся между нами близость и откровенность. Я только знаю, что вы рано потеряли своих родителей.

– Да, моя мать умерла, когда я был еще мальчиком, да и отец мой скончался совсем еще в цвете лет и сил. Мне было двадцать лет, когда я остался одиноким на свете. Но в этом возрасте человек преодолевает подобную потерю. У меня был мой прекрасный Ауенфельд, который я очень любил, я был юн, здоров и обладал еще тем, что не многим выпадает на долю, а именно другом, представлявшим для меня самое дорогое и любимое во всем свете существо. Ганс Дален был сын нашего ближайшего соседа по имению; он был на несколько лет младше меня и представлял собою одну из светлых, счастливых натур, словно созданных исключительно на радость себе и другим. – Он замолк и снова стал глядеть на волнующийся туман, покрывавший теперь всю поверхность озера. Затем, не отрывая от него взора, он продолжал: – мы вместе выросли, вместе играли и учились, а затем, когда вернулись к себе домой, не проходило дня, чтобы мы не видались друг с другом. У меня уже тогдабыла некоторая склонность к серьезности и мрачности, Ганс же был весь смех, кипучая радость жизни, и именно это нас связало взаимно. СтарикДален не раз настаивал, чтобы сын его подумал о вступлении в брак,да и мне не мало твердил об этом, но Ганс только смеялся на все доводы отца и говорил: „Да ведь у меня есть Ульрих, папа, и яу него! На что нам еще жены? Они, конечно, должны будут стоять у нас на втором плане, ну, а это вряд ли понравится им!“ И он был прав: мы были друзья на жизнь и на смерть и… остались таковыми до конца.

Ульрих говорилтихо и спокойно, по-видимому, но его голос звучал как-то странно, и звук его выдавал, насколько тяжело ему было вести этот разговор. Паула слушала с боязливым напряжением и, когда он внезапно прервал свою речь, тихо, с состраданием спросила:

– Вы потеряли своего друга? Он умер?

– Нет, пал от моей руки, – вдруг громко и резко ответил Ульрих. – Я его застрелил.

С трудом подавляя свой испуг, молодая девушку вскрикнула:

– Господи, Боже! Да как же это могло случиться?

– На охоте, – глухо произнес Бернек. – Злосчастная случайность, явившаяся с быстротой молнии, но – увы! – ужасная по своим последствиям.

– Но все-таки, как же это могло произойти? – вырвалось у Паулы, все еще находившейся под впечатлением ужаса.

– Не спрашивайте меня!… Я и сам не знаю. Это длилось лишь одно злосчастное мгновение, раздался выстрел из моего ружья, и произошла катастрофа.

Паула и на самом деле не осмелилась расспрашивать дальше; она видела, как побледнел Бернек и как судорожно вздрагивали его губы.

Он заговорил лишь после долгой и мучительной паузы:

– Говорят, в душе человека пред несчастьем появляется какое-то предчувствие. Увы! У нас его не было! В то свежее утро, выходя на охоту, мы были счастливы, радостны, пожалуй, как никогда. Это были последние счастливые часы моей жизни. Все случилось на большой охоте, которая ежегодно устраивалась в Ауенфельде и на которую приглашались все соседи, включая конечно Ганса и его отца. На этот раз предстояло поохотиться на лосей, которые у нас появляются очень редко. Два из них были замечены в моем лесу. Ганс и я находились впереди всего общества. Я, как сейчас, вижу его пред собою – красивого, стройного, полного ключом бьющей жизни. „Сегодня мы не будем заниматься пустяками, – с восторгом крикнул он мне, – а поохотимся на благородную дичь, и конечно эта славная добыча будет наша“. Его глаза сияли страстной радостью охотника до мозга костей. Я тожесмеялся вместе с ним; увы, мы не предвидели, какой страшной правдой станут его слова! В таком настроении мы вступили в лес, где на земле еще сверкал иней, и первые лучи солнца боролись с туманом. А там уже поджидала Ганса смерть, а меня – еще худшее. Облава началась. Ганс и я стояли на своих местах близко друг к другу; остальные охотники рассеялись по лесу и стреляли, как только появлялась какая-либо дичь. Я не шевелился, ожидая лося, который должен был появиться. И он действительно выбежал. Но Ганс оказался проворнее меня: он выстрелил первым, и я видел, как зверь упал. То, что случилось потом, знает лишь Господь Бог. По всей вероятности Ганс в восторге от своей удачи позабыл всякую осторожность и вышел из-за прикрытия, видимо, желая подбежать к своей добыче. Быть может, мне следовало заметить это, но охотничий пыл заслонил предо мною все, кроме интересов охоты. Я увидел, что выбежал второй лось, и прицелился. Зверь убежал, но зато от моей пули пала другая благородная дичь. Это был Ганс, лежавший окровавленным на земле.

– Он был мертв? – чуть слышно спросила молодая девушка.

– Смертельно ранен. Помощь была подана немедленно, так как среди приглашенных на охоту находился и наш врач, но он немог спасти моего друга. Мы подняли его, уже умирающего, и отнесли в дом лесничего. Ганс жил еще час. Боже, какой это был час! Он заключает в себе верную муку. Когда видишь, как истекает кровью самое дорогое существо на свете, и сознаешь, что для него нет спасения и что ты сам, собственной рукой пролил его кровь, когда видишь в глазах этого существа отражениепоследней борьбы со смертью, слышишь последнее клокотанье в его горле…

Голос отказался служить Ульриху; он вдруг вскочил с места и отвернулся, прижав ко лбу кулак, словно изнемогая от этого воспоминания.

Паула сидела молча, вся побледнев; она чувствовала, что всякое слово участия и утешения бессильно пред таким несчастьем.

Молчание было продолжительно. Наконец Бернек снова повернулся. Он овладел своим голосом, но видно было, с каким трудом он принуждал себя к спокойствию.

– Что произошло потом, я не знаю, – продолжал он прежним пониженным тоном. – Я лишь помню, что отец Ганса лично вырвал из моих рук ружье, когда я вознамерился последовать за другом, и что за мною наблюдали день и ночь. Пережить первые недели и месяцы помогла мне серьезная болезнь, в течение которой я долго был в бессознательном состоянии, но, когда я пришел опять в сознание, когда ко мне стала возвращаться жизнь, я не находил себе места в Ауенфельде, меня прямо-таки стало гнать что-то оттуда. Я отправился в путешествие, чтобы далеко на чужбине забыть о случившемся, или хотя бы как-нибудь влачить существование. Я делал это в течение нескольких лет – объездил полсвета, но воспоминание не отходило от меня и мне становилось все хуже и хуже. Я попытался вернуться в Ауенфельд, но пребывания там уже окончательно не мог вынести. Думаю, я сошел бы с ума на том месте, где был погребен Ганс. Тогда я ухватился за последнее средство. Я продал свое имение, порвал всякие связи с родиной и отправился сюда, в „самоизгнание“, как говорит тетя. Она права, но я нашел тут то, что мне было нужно, – работу, которая не дает мне думать ни о чем другом, кроме как о ней. Не легкая задача – окультурить Рестович. Тут приходится вести вечную борьбу с природой и почвой. На родине у нас она с благодарностью возмещает всякий вложенный в нее труд, здесь же ее предварительно надо покорить, для того, чтобы заставить служить человеку. И точно такую же борьбу я веду изо дня в день со своими служащими, ненавидящими во мне чужака-пришельца. Увы! Без них я не могу обойтись. Их постоянно надо принуждать к повиновению. Это до крайности напрягает дух и тело, но зато не дает возможности предаваться своим мыслям, не относящимся к данной работе, и к вечеру я настолько устаю, что сон является ко мне сам, без зова. Такой работы хватит у меня еще на несколько лет, и этого пока довольно.

Оба они не заметили, что сумерки сгущались все более и более. На небе ужепоявились первые звезды, горы и лесасливались в сумеречном полусвете. Над озером все еще клубился туман, но он уже стал постепенно подыматься и расплываться по окрестностям, словно желая затопить собой все окружающее.

– Ну, теперь вы все знаете! – с глубочайшим вздохом закончил Ульрих. – Что же, вы все еще боитесь меня?

Паула молчала; она тоже поднялась и вдруг простерла к Бернеку обе руки, молча, но страстно прося о прощении.

Ульрих понял ее и крепко сжал ее руки в своих.

– А теперь простите и вы мне ту глупость, за которую я уже наказан тем, что услышал вчера, – произнес он серьезно и спокойно. – Я не думал о браке, так как знал, что не гожусь для счастья и любви. Но вдруг явилась сюда моя тетка… с вами, и я, не взирая ни на что, позволил себе грезить о счастье. Оно было очень кратко, а затем наступило пробуждение. Не сочтите это за упрек себе, Паула! Понятно, что вы со своей светлой, солнечной юностью и веселостью не могли полюбить такого человека, как я, но все же мне хочется иметь хотя бы крошечное местечко в ваших воспоминаниях. Поэтому я и рассказал вам то, чего не говорил еще никому, и позволил вам кинуть взгляд на то единственное мгновение, которое решило участь всей моей жизни. А теперь пойдемте! Уже стемнело, нам пора быть дома.

Они двинулись в путь по лесной тропинке, где было уже совсем темно. Шли они молча. Ульрих шел впереди и время от времени раздвигал ветви, стеснявшие проход. Но он не предложил своей спутнице руки, да она и не нуждалась в какой-либо опоре. Она шла легко и уверенно, но, тем не менее, у нее было так тяжело на сердце, как будто на нем лежала какая-то тяжесть. Ведь ей пришлось только что заглянуть в душу человека, которого она так долго считала холодным, жестоким и высокомерным. Теперь она знала, что в его сердце была глубокая рана, которая все еще кровоточила, и которую она могла бы залечить. Он любил ее глубоко и страстно – это выдали его взгляды и голос, когда он говорил о „сне счастья“.

При воспоминании об этом голосе Паула слегка вздрогнула. Ей казалось, что она слышала звон тех колоколов, которые по преданию покоятся в безмолвной глубине озера. Они звучали мощно и громко как бы моля о пощаде, но молили напрасно.

V .

Следующие дни протекали в Рестовиче обычным образом. Госпожа Альмерс остерегалась выдавать племяннику, что она вопреки его воле говорила с Паулой; причиной этого было то, что Ульрих был единственным человеком на свете, которого она боялась. Но и по отношению к Пауле она также не касалась этого вопроса ни одним звуком. Она хотела дать ей время „одуматься“; подавленное состояние и необычайная молчаливости молодой девушки подтверждали ее предположение. Она и не подозревала, что Ульрих был свидетелем этого разговора, а затем сам говорил с Паулой.