— Антуана, чем Клемента тебе навредила? — невольно вырвалось у меня. — За что ты ее так ненавидишь?

Антуана взглянула на меня, и я вдруг вспомнила, как дивилась ее красоте — густым иссиня-черным волосам, выпущенным из-под вимпла, покатым розовым плечам и нежному затылку, подставленному под ножницы Лемерля. С тех пор она изменилась почти до неузнаваемости. Безжалостное и отрешенное лицо ее точно из базальта высекли.

— Ты никогда не понимала меня, Августа, — надменно проговорила она. — Относилась ко мне по-доброму, но не понимала. — Она уперла руки в бока. — Куда тебе! Ты же все получаешь играючи. Мужчины смотрят на тебя с восхищением — вот, мол, красавица! — Улыбка не озарила, а омрачила лицо Антуаны. — Я же всю жизнь ломовая лошадь, жирная деваха, слишком тупая, чтобы обижаться на насмешки, слишком добродушная, чтобы ненавидеть, даже тайком. Мужчины видели во мне аппетитную телку, которую можно мимоходом потискать — ноги, сиськи, рот да пузо, женщины — дуру, которой ни мужчину удержать, ни даже… — Антуана осеклась. — Отец ребенка меня не интересовал. Какая разница, кто он и откуда? Малыш был бы только мой. Никто не подозревал, что толстуха забеременела. Пузо у меня с детства колесом, сиськи тяжелые. Думала, рожу тайком и спрячу, чтобы никто не отнял. — Взгляд ее вдруг стал холодным как лед. — Малыш был бы мой, только мой, он любил бы меня и толстой, и дурной. — Антуана посмотрела мне в лицо. — Ты, верно, знаешь, каково это, Августа. Я ведь ни секунды в твою байку не поверила. Дура дурой, а смекнула, что ты такая же богатая вдовушка, как я. — Антуана снова улыбнулась, не злобно, но и без тепла. — Главное — ребенок, а его отец — дело десятое. Советчиков рядом не оказалось, а даже если б нашлись, ты никого не послушала бы, верно?

— Да, Антуана.

— Мне было четырнадцать. Рядом отец, братья, дядья и тетки. Они все считали меня тварью бессловесной и приняли решение, не дав пикнуть. Я, мол, не смогу заботиться о ребенке. Жить не смогу с таким позором!

— А дальше?

— Ребенка решили отдать моей двоюродной сестре Софи. Меня даже не спросили. Софи к восемнадцати годам уже троих родила. Она, мол, и четвертого вырастит. А скандал скоро забудется. Он же яйца выеденного не стоит! Безмозглая толстуха ребеночка нагуляла! А папаша-то кто? Слепой?

— И что?

— Взяла я, значит, подушку, — негромко и задумчиво начала Антуана, — и положила сыночку на голову. Малышу своему, на его темный затылочек. Положила и давай ждать. — Улыбка Антуаны светилась пугающей нежностью. — Августа, он был для всех обузой, а для меня — единственным светом в окошке. Иначе его мне не оставили бы.

— А при чем тут Клемента?

— Я все ей рассказала, — ответила Антуана. — Думала, она другая. Думала, она поймет. Клемента… посмеялась надо мной. Она такая, как все… — Антуана в очередной раз улыбнулась, и на миг меня снова ослепила ее красота. — Но сейчас это неважно, — злорадно добавила она. — Отец Коломбин пообещал…

— Что пообещал?

Антуана покачала головой.

— Это секрет, мой и отца Коломбина, поэтому тебе я не скажу. Впрочем, скоро сама узнаешь. В воскресенье.

— В воскресенье? — Меня аж заколотило от дурного предчувствия. — Антуана, что именно он сказал?

Антуана склонила голову набок — получилось до нелепого кокетливо.

— Он пообещал. Все, кто смеялся надо мной, кто наказывал за невоздержанность. Довольно клеймить бедную дуреху Антуану, довольно измываться над ней. В воскресенье мы разожжем пламя!

Ни слова больше — Антуана сложила полные руки на груди и отвернулась с пугающе ангельской улыбкой.

48. 14 августа 1610

На заре она разыскала меня в часовне. Сей раз я был один. Тошнотворный запах вчерашнего ладана сводил с ума, утреннее солнце робко сочилось сквозь пелену пыли. На миг я прикрыл глаза и с упоением представил горячий смрад и паленую плоть… Теперь плоть будет не моя, монсеньор, не моя.

Как они запляшут, эти рясофорные девственницы, эти лицемерки. Что за спектакль получится, что за финал, дьявольски восхитительный!

Ее голос вырвал из плена грез, которые меня почти убаюкали. Впрочем, я уже три ночи без сна.

— Лемерль!

Этот голос я узнал даже в полусне и разлепил веки.

— Прелестная Гарпия! Ты потрудилась на славу. Небось предвкушаешь завтрашнюю встречу с дочкой.

Три дня назад эта уловка сработала бы, а сегодня Эйле, едва услышала мои слова, покачала головой, стряхнув их, как собака воду.

— Я говорила с Антуаной.

Вот это зря. Я всегда чувствовал: пышнотелая моя помощница не из морально устойчивых. Болтать, не думая о последствиях, — очень в ее духе. Антуана верная, но не большого ума.

— Правда? Полагаю, разговор получился содержательный.

— Вполне. — Лучистые глаза сверкнули. — Лемерль, что происходит?

— Ничего, что стоит твоих тревог, Крылатая.

— Сестрам вредить я тебе не позволю.

— Думаешь, я стал бы тебе врать?

— Не думаю, а знаю.

Я пожал плечами и воздел руки к потолку.

— Прости, Господи, рабе Твоей эти обидные слова! Ну как еще заслужить мне твое доверие? Я позаботился о Флер. Я оставил в покое Перетту. Думал, завтра ты на мессу не явишься, заберешь девочку и бегом отсюда. Я покамест закончу здесь дела, и… Можно встретиться на материке, а потом…

— Нет, — отрезала она.

— Что еще?! — Я быстро терял терпение. — Что еще ты от меня хочешь?

— Чтобы ты объявил сестрам о приезде епископа.

Клянусь, Крылатая, я не ожидал, что ты нащупаешь мою слабинку.

— Я должен испортить сюрприз?

— Хватит нам уже сюрпризов.

Я осторожно коснулся ее лица.

— Жюльетта, это совсем неважно. Завтра вечером мы с тобой будем пить вино из серебряных чаш где-нибудь в Порнике или в Сен-Жан-де-Моне. Я денег поднакопил — можно начать все сначала, труппу собрать, или как пожелаешь…

Нет, я ее не умаслил.

— Объяви на капитуле, — припечатала она. — Сегодня, Ги, не то я сама объявлю.

Ну, милая, ты меня спровоцировала. Я не отверг бы твою помощь, но в финале своего спектакля всерьез на тебя не рассчитывал. Антуану я разыскал у колодца — после, хм, несчастного случая с Жерменой он ей особенно дорог, — и она мгновенно среагировала на сигнал, которого ждала всю последнюю неделю. Видно, не так Антуана и тупа: она буквально засияла от радости, получив особое задание. В тот момент ни одна душа не назвала бы ее бестолковой квашней — я аж гусиной кожей покрылся. Впрочем, мне она подчиняется беспрекословно, а сейчас это главное. Антуана не так совестлива, как ты, Эйле, и знает, что такое месть.

Право слово, Жюльетта, ты ведь умница, ну откуда столько наивности? Кому мы должны, кроме самих себя? Что мы должны Создателю, который восседает на золотом троне, смотрит сверху вниз и судит? Люди просили, чтобы их создавали? Просили, чтобы их, как игральные кости, кидали в этот мир? Оглянись по сторонам, сестричка! Чем Он заслужил твою преданность? Кроме того, пора уже уяснить: против меня играть опасно — я всегда выигрываю.

Я знал, что Жюльетта дождется капитула, поэтому и атаковал первым, точнее, атаковала Антуана с помощью сестры Виржини. Говорят, спектакль получился что надо: интуиция привела сестер к тайничку с многочисленными его сокровищами — картами Таро, ядами и окровавленным кишнотом Нечестивой Монахини. Ты дала бы отпор, да не справилась с дикой силой Антуаны. Велением настоятельницы тебя заперли в кладовой до принятия решения. Тотчас поползли слухи.

— Неужели она…

— Одержима?

— Так ее изобличили?

— Не верю, что Августа…

— Я всегда чувствовала, что она…

Сестры вздохнули чуть ли не с удовлетворением, зашушукались, ресницами захлопали, глазки потупили, да так жеманно, словно в парижском салоне. Монастырские поганки оказались лицемернее великосветских львиц, которые ложной скромностью покоряют мужские сердца. Монашеское кокетство пахнет увядшими лилиями.

— Обвинение предъявлено, — сурово объявил я. — Если факты подтвердятся, значит… значит, с первого дня грели мы дьявольскую подстилку на груди своей…

Дьявольская подстилка… Хорошее название для бурлески или трагедии-балета. Сестричкам оно явно по душе — аж загудели от едва скрытого удовольствия.

— Лазутчица, она высмеивала обряды наши, тайно пособничала силам, которые стремятся нас уничтожить!

— Я доверилась тебе! — горько посетовала ты, когда я вел тебя к кладовой. Ты плюнула мне в лицо и вдохновенно его расцарапала бы, да Антуана толкнула тебя за порог и заперла дверь.

Я вытер лоб тончайшим носовым платком. Сквозь щель в двери сверкали твои глаза. Невозможно объяснить, почему я снова тебя предал. Невозможно объяснить, что это единственный шанс тебя спасти.

49. 14 августа 1610, комплеторий

Господи, где я? Маленькую кладовую у подвала превратили в камеру впервые со времен доминиканцев. Она так напоминала эпинальский подвал, что пять лет на миг показались мне сном. Будто рыбак рыбу, мое сознание ловило ускользающую реальность, подтягивало все ближе, пока не пришло понимание.

Чтобы изобличить меня, хватало карт Джордано. Зря я так легкомысленно отнеслась к их предостережениям — к Отшельнику с неуловимой улыбкой и фонарем в руке; к двойке Чаш, символу любви и прощения; к горящей Башне. Перевалило за полдень, в кладовой было уже темно, если не считать полосок света, льющего в вентиляционные щели, но они слишком высоко — не дотянуться, да и слишком маленькие, чтобы всерьез думать о побеге.

Я не плакала, видно, в глубине души ожидала предательства. Ни грусти, ни страха не было: пять лет в монастыре сделали меня спокойнее, невозмутимее. Все мысли занимала Флер, которая завтра будет ждать у кустов гребенщика.

Сегодня кладовая играла свою былую роль. В таких камерах почти без света доминиканцы некогда отбывали епитимью; еду здесь проталкивают в щели в двери, а воздух пахнет чувством вины и молитвами.

Я молиться не стану. Моя богиня — святотатство, Марию Морскую утопили. Западный ветер приносит мне шум прибоя. Флер не забудет меня? Сохранит мое лицо в памяти, как я храню лицо своей матери? Или вырастет подкидышем, обузой для чужих людей? А может, полюбит чужаков как родных, благодарная и счастливая, что от меня избавилась?

Гадать толку нет. Нужно успокоиться, да слишком терзает образ дочки, аж сердце болит. Я снова взываю к Марии Морской. Вопреки всему, я взываю к ней снова. Флер, доченька моя… Такую молитву Джордано не понял бы, но это все равно молитва.

Черные четки времени отсчитывают бесчисленные секунды.

50. 14 августа 1610, нешпоры

Похоже, я заснула. Шелест прибоя и темнота убаюкали, навеяли сны. Предо мной замелькали образы — Жермена, Клемента, Альфонсина, Антуана… Вот серебрится змеиная чешуя Лемерлева клейма.

«Доверься мне, Жюльетта!»

Дочкино красное платьице, ссадина у нее на колене, ее смех и аплодисменты бродячим артистам на пыльном солнцепеке тысячу лет назад… Когда я проснулась, полоски света на стене покраснели: солнце уже садилось. Вопреки всему сил прибавилось; я встала и огляделась по сторонам. Кладовая до сих пор пахла маринадами, которые здесь хранились. У двери разбили банку с пикулями, и на земляном полу темнело пятно, источающее аромат чеснока и гвоздики. Как ни высматривала я на полу осколок, ничего не нашла. А если бы нашла? От одной мысли, что моя кровь смешается с пролившимся на землю маринадом, становилось дурно. Я осторожно коснулась стен кладовой-камеры. Они каменные, из местного серого гранита, который на солнце мерцает слюдяными вкраплениями, а в полумраке почти черный. На камне я нащупала царапины, короткие, ровные насечки: пять насечек и крест, еще пять и снова крест. Видно, кто-то из заключенных отсчитывал так дни и месяцы — полстены покрыл ровными зарубками, вертикальными и крестообразными.

Я подошла к двери: панели деревянные, крепления железные. Разумеется, заперта. Через металлический люк, закрытый снаружи, вероятно, подадут еду. Я прислушалась, но никаких звуков не уловила. Неужели меня не стерегут? Хотя зачем? Надежно же упрятали!

Дневной свет стал лиловато-багровым, но глаза уже привыкли к полумраку и различали очертания двери, бледные полоски вентиляционных щелей, мешки из-под муки, брошенные на пол вместо постели, и деревянную бадью в противоположном углу. Без вимпла, который сорвали, как и крест с моей рясы, я чувствовала себя непривычно, точно существо совсем из другого времени. Я превратилась в новую Эйле, невозмутимую, оценивающую ситуацию с трезвостью моряка, который наблюдает приближение шторма, а не с обреченностью узника, который считает часы до казни. В любом случае повлиять на свою судьбу я могла, знать бы еще, что именно нужно делать.