— Мама такая же, как всегда: пьет чай только с самыми важными особами и выстраивает закулисные союзы, — начала Диана, пытаясь говорить беззаботно. — Вчера утром я видела Элизабет — до недавнего времени она была в порядке, но сейчас доктор прописал ей постельный режим до… до рождения ребенка… и она выглядела такой усталой, что едва ворочала языком.

Казалось, эти новости огорчили Тедди.

— Хотелось бы мне навестить её.

— О, но вы непременно должны это сделать. — Они отходили от могилы, из-под ног сыпались гравий и земля, и, несмотря на этот печальный день, к Диане начала возвращаться природная живость характера. — Любопытно, что за все время моего визита Лиз не сказала ни слова, но когда я собралась уходить, она произнесла ваше имя. Я подумала, что ослышалась, но тут она четко наказала мне привести к ней Тедди Каттинга.

— Но я не могу, ведь неприлично навещать Лиз в её положении, и…

— Тедди, — перебила его Диана.

Они подошли к скользким каменным ступеням, и Тедди поддержал Диану, помогая ей подниматься. Женщины вокруг перешептывались, говоря, что репутация Дианы погублена её поступком, и надеясь на то, что это правда, они смогут немного поразвлечься, щебеча об этом в своих одинаковых гостиных, выдержанных в одинаково самовлюбленных тонах и захламленных одинаковыми безделушками, вдвойне бесполезными из-за покрывавшей их со всех сторон позолоты. — Не будьте смешным. Вы друг моей сестры, и если вы настоящий друг, то должны навестить Лиз, когда она больна, и неважно, кто там что подумает.

Они вышли на улицу, где стояла вереница экипажей, и на секунду Тедди задержал взгляд на Диане, обдумывая её слова.

— Спасибо вам, — наконец сказал он. На его лице одновременно отразились стыд и надежда. — Конечно, вы правы. Подвезти вас до дома?

Впереди Шунмейкеры уже отъезжали. Рядом со свежим надгробным камнем выли волынки, а вдалеке по Гудзону плыли лодки. Диана поняла, что больше никто не согласится её отвезти, да и она успокаивалась в компании лучшего друга Генри, в разное время сознательно и несознательно игравшего второстепенную роль в их отношениях. В любом случае он уже вел её к своему экипажу к досаде обозленных клуш, с преувеличенным отвращением смаковавших домыслы о том, что же произошло между Дианой Холланд и Генри Шунмейкером.


Глава 28

Человек состоит из сплошных изъянов. И мертвецы с каждым днем загробной жизни выглядят все более и более непогрешимыми в глазах тех, кто ещё ходит по бренной земле.

Мейв де Жун. «Любовь и другие безумства великих семейств старого Нью-Йорка»

Бормотание священника прекратилось и вступили волынки. Генри поднял глаза к небу. Воздух был полон жизни, но юноша чувствовал внутри пустоту и не был уверен, чем её заполнить.

Безоблачное голубое небо над головой и нежная зелень листьев казались ему неправильными, как и плодородная земля, комья которой он только что бросал на гроб отца. Старик всегда виделся Генри устрашающе внушительным, с тех самых пор, как оставшийся без матери мальчик прятался за юбками гувернанток до того дня, когда Уильям Шунмейкер настоял на свадьбе сына с Элизабет Холланд, угрожая ему лишением наследства. Теперь отец не имел никакой власти и вскоре превратится в прах. Старший и младший Шунмейкеры никогда не были близки, и Генри знал, что по-хорошему должен чувствовать себя так, будто с его плеч внезапно сняли тяжелую зимнюю одежду. Но стоя на кладбище и моргая в ответ на сочувственные взгляды, он подумал, что от летнего солнца, как ни странно, веет холодом.

Несколько дней назад Генри мечтал о Париже. Сегодня отдал бы все, чтобы уже оказаться там, спать в объятиях Дианы в какой-нибудь мансарде, где никто бы не додумался его искать.

Когда сегодня он заметил Диану, потребовалась вся его воля, чтобы не прервать подъем семейства Шунмейкеров на холм и не броситься в объятия любимой. Она стояла там, хрупкая и красивая, и на фоне платья из черного крепа её лицо казалось ещё более румяным и прелестным, чем обычно. Придерживающая шляпку черная лента ярко выделялась под маленьким вздернутым подбородком Дианы. Добрые карие глаза, опушенные густыми ресницами, смотрели на него так, что Генри едва смог выдержать их взгляд.

— Пора идти, — сказала стоящая рядом с ним Пенелопа. Сегодня она облачилась в приталенное черное платье и шляпку с перьями, и весь день вела себя на удивление смирно и покорно. Генри покосился на своего лучшего друга, Тедди Каттинга, стоявшего чуть поодаль вместе с другими мужчинами, выносившими гроб. Генри был благодарен уже за одно то, что старый добрый Тедди выбрал для возвращения в Нью-Йорк именно этот день. Позже они все обсудят за бокалом горячительного, а сейчас Генри кивком показал другу, что в его обществе нуждается жена, взял под руку мачеху и вместе с остальной процессией двинулся на холм.

Через несколько минут молодой человек принимал последние соболезнования от столпившихся у семейного экипажа Шунмейкеров деловых партнеров отца, которых, по правде говоря, не слишком отличал друг от друга.

— Генри, — всхлипнула Изабелла, едва они сели в экипаж. Она шумно высморкалась в черный платок. — Что нам теперь делать?

Лошади тронулись в долгий путь, унося Шунмейкеров по Бродвею в центр города.

Генри оглянулся через плечо, чтобы посмотреть в маленькое окно в задней стенке экипажа на отдающих последние почести людей и реку, на глади которой переливались лучи полуденного солнца. Генри совсем не знал, что должна делать Изабелла, но странный голос — незнакомый ему, но исходящий из его собственной глотки, — произнес:

— Мы — Шунмейкеры. Мы справимся.

Слева, где сидела Пенелопа, послышался еле различимый смешок. Сидящая напротив сестра Генри, Пруденс, одарила брата обиженным скептическим взглядом.

— Уильям был настоящим мужчиной, — продолжила Изабелла свой скорбный панегирик. — Великим человеком. Слишком хорошим.

Генри повернул голову вправо, где, утопая в черном крепе, сидела бледная, как никогда мачеха. Её девичьи золотистые кудряшки скрывала шляпа с вуалью. Никто и никогда не называл старшего Шунмейкера слишком хорошим, даже без ударения на слове «слишком», даже в детстве. Генри удивился, подумав, что Изабелла, как-никак приходившаяся отцу второй женой всего несколько лет и не родившая ему детей, возможно, полагала, что её положение в семье стало уязвимым. В выражении её лица читалось истинное потрясение, и, немного поразмыслив, Генри пришел к выводу, что скорее она чувствует себя виноватой за свои романтические эскапады последних месяцев.

Затем Изабелла сняла шляпку, и Генри впервые в жизни понял, насколько чудно сердце: ведь в красных глазах и призрачно-бледном лице мачехи он увидел, что, несмотря на все другие чувства, когда-то она любила его отца, и воспоминания о той потерянной близости будут мучить её до самой смерти.

— О, Генри, ты должен продолжить его дело. Уильям возлагал на тебя большие надежды. Он всегда рассказывал о твоей учебе в Гарварде, мечтал, что ты возьмешь в свои руки семейное дело, хвастался, какой ты сердцеед… — Пенелопа снова фыркнула, но старшая миссис Шунмейкер не обратила на неё никакого внимания. — И говорил, каким достойным представителем семьи ты станешь по окончании бурной молодости.

Экипаж подпрыгнул на ухабе, и все четверо пассажиров столкнулись друг с другом. Изабеллу бросило вперед, а затем обратно к Генри, потрясенному услышанным настолько, что он не удивился бы, даже если у экипажа внезапно выросли бы крылья и он взлетел. Генри не мог вспомнить ни минуты сознательного существования, когда он не знал бы о неодобрении отцом его разгульного образа жизни, равно как ни разу не слышал от старика ни единого доброго слова. Тем временем мачеха положила голову на грудь Генри.

— Вот увидишь, — сказала она, поливая слезами его рубашку. — Он был строг с тобой, потому что хотел, чтобы ты тоже стал великим, и в свое время ты поймешь, что он всегда был прав.

Генри положил руку на вздрагивающее плечо Изабеллы и попытался сесть ровно и величественно, словно пытаясь примерить на себя образ того сына, каким его всегда хотел видеть отец.


Глава 29

Правда ли, что один юноша из манхэттенского высшего света, весьма публично записавшийся добровольцем в армию и, как было объявлено, отправившийся на Филиппины, никогда там не был? А если это так, чем же он занимался, и не гадает ли сейчас его жена, за какого человека вышла замуж?

«Городская болтовня», среда, 18 июля 1900 года

Поездка с кладбища в особняк Шунмейкеров на Пятой авеню выдалась бесконечной. Кроме Изабеллы, никто не говорил, да и её слова из-за постоянного всхлипывания звучали почти неразборчиво. По мнению её невестки, такое поведение выглядело донельзя сентиментальным и было вызвано лишь тем, что во время смерти супруга молодая вдова флиртовала с похотливым художником Лиспенардом Брэдли. Но теперь Изабелле нечего бояться, поскольку мертвые мужья, в конце концов, не подают на развод. Но Генри мог это сделать, горько признавала Пенелопа, и бурное неодобрение отца отныне не остановит его от подобного скандального решения. При жизни Уильям Шунмейкер приструнил бы Генри, но теперь молодой Шунмейкер стал главой семьи и мог вести себя так непристойно, как ему вздумается. Его намерение оставить жену, которым он откровенно поделился с отцом непосредственно перед смертью старика, уже превратилось в сплетню. Если бы Пенелопа знала, что у свёкра настолько слабое здоровье, то хорошо бы подумала перед тем, как задерживаться в оранжерее с вожделенно прижимающимся к ней принцем Баварии.

Но так как изменить случившееся было невозможно, сегодня она весь день пыталась изображать из себя примерную жену. Но вовсе не желала играть эту роль. Даже в период влюбленности в Генри ей было скучно думать о выглаженных костюмах, поданном вовремя кофе и слежением за почтой мужа. Сейчас же сама мысль об этом оскорбляла её и заставляла чувствовать себя служанкой, человеком второго сорта, каким Пенелопа совершенно точно не была. Но кем она станет, если лишится титула миссис Шунмейкер сейчас, когда ещё и года не прошло с их свадьбы и нет детей, способных удержать её в семье? С таким трудом завоеванное место под солнцем на небосводе высшего света испарится так же, как последний вздох Уильяма Шунмейкера.

Вся аристократия Нью-Йорка сегодня видела, как она скромно и терпеливо стоит рядом с сокрушенным горем мужем. Очко в её пользу. Общество вспомнит об этом позже, если Генри все же настоит на огласке своей интрижки с девицей Холланд. Но если Пенелопа хочет, чтобы посаженное ею семя хорошего впечатления о себе дало всходы, необходимо продолжать в том же духе. Она не понимала, насколько это будет трудно осуществить, до тех самых пор, пока не вышла из экипажа и не услышала свое имя.

— Да? — повернулась она. Уже вечерело, и было сложно разобрать, кто её зовет.

— Миссис Шунмейкер, я здесь. — При этих словах Пенелопа узнала голос, и в следующую секунду увидела принца Фредерика, поджидающего её в элегантном черном фаэтоне с поднятой крышей. Кучер отсутствовал, и принц небрежно держал поводья в обтянутой перчаткой сильной руке, словно в любую секунду был готов сорваться с места.

Пенелопа оглянулась, надеясь, что больше никто не заметил посетителя. Генри с тяжело опирающейся на его руку мачехой уже преодолели несколько крутых каменных ступеней крыльца особняка. Подходя к принцу, Пенелопа не поднимала глаз.

— Не следовало вам сегодня приезжать, — сказала она и внезапно распахнула голубые глаза так, чтобы, несмотря на кажущуюся скромность, на лице отразились переживания.

— Нет… — Он снова улыбался ей в своей невозможно легкой учтивой манере. — Но я не смог удержаться. В любом случае теперь вы главная миссис Шунмейкер, и, думаю, вам нужно выпить.

— Так и есть, — согласилась Пенелопа, позволяя ему увидеть, что ей стоит большого труда не улыбнуться в ответ. — Как умно.

— Тогда почему бы мне не сопроводить вас на обед? Поверьте, ваш муж весь вечер будет занят бумажной работой и, думаю, оценит, что я не позволил вам заскучать.

Пенелопа приподняла бровь и притворилась, что обдумывает его предложение. Оранжевый свет закатного солнца казался ещё прекраснее на четкой линии подбородка её высокородного друга. Принц бросил взгляд на задрапированные черным окна особняка Шунмейкеров и снова посмотрел на Пенелопу. Расчетливая матрона в ней говорила, что стоит остаться дома сортировать письма с соболезнованиями, но ведь Генри за весь день и двух слов ей не сказал, и в конечном счете верх взяла рассерженная и униженная восемнадцатилетняя девушка.