Но за спущенными темными шторами и портьерами гостям салона эстетов ничего не слышно, не видно. Соблазнительный, обнаженный балет девиц- подростков, проделывающих самые неприличные па, е приподниманием ног, держит все зало в оцепенении. Раздался удар гонга. Все прошли в восточное зало. Подали горячий грог, крюшон из шампанского, шербет, фрукты, шоколад пралинэ с мараскином, пьяные вишни, ликеры, коньяк, киршвассер, абрикотин...

Под звуки румынского оркестра, вихрем влетели в восточное зало пляшущие вакханки. Шум бубен, визг панфлет, кларнетов и николо, дребезг ударных инструментов, все это слилось в один общий хаос звуков.

Но вдруг раздался ужасный шум. В громадное венецианское окно влетела бомба крупного колибра и тут-же разорвалась с оглушительным треском.

Потухло электричество, смолк оркестр, хаос ужасных криков, воплей и стенаний слился с воем пламени, охватившего предметы богатой меблировки. Кто уцелел, пополз к выходу. Эгоистическое чувство самосохранения вытеснило не только порыв похоти, но даже всякое сознание солидарности и гуманности.

Кавалеры покинули своих раненых дам, среди грозящей им смертельной опасности сгореть живьем; они бежали, спасая свою шкуру и тщетно искали выхода на вестибюль. Везде было темно, перегорели провода и, ко всем ужасам пожара, прибавились абсолютная темнота, удушливый дым и паническая растерянность.

А по улице бежала взбудораженная чернь, почуявшая добычу.

Вот она уже ломится в парадную дверь.

Швейцар забился в свой подвал и забаррикадировал даже дверь. Пламя уже выбивается на улицу. Но где его тушить. И некому и не для чего. Так рассуждают-прохожие. Но грабители смакуют, что в этом богатом особняке есть чем поживиться.

Сломали двери, врываются...

Кругом темно, а в потьмах ничего не найти.

Навстречу этим новым людям выбегают, наконец, со стремительным натиском спасающиеся от ужасов надвигающегося пламени. Они сметают бежавшую чернь, сбивают их с ног и через лежащие тела выбегают на улицу. Все смешалось в одну бестолковую массу равно обезумевших людей.

Карп Андрсеич с ужасом увидел сраженную осколком княгиню. Он хотел ее спасти, но заблудился. Его настиг удушливый дым. Он хватается за грудь, бежит к окну, вышибает стулом стекла. И в нем заговорило чувство самосохранения. Выбив зимнюю и летнюю раму, он выскакивает с подоконника бельэтажа на улицу.

— Ура! — кричат мальчугане. — Попался буржуй!

Над упавшим заносятся кулаки. Но Карп Андреевич быстро вскакивает на ноги и могучими кулаками пробивает себе дорогу. В эту минуту едет пустой автомобиль. Карп Андреевич прыжком тигра, на ходу, вскакивает в гоночную машину.

— Тысячу рублей, только гоните, спасайте!

Шофер дал полный ход по темной улице и быстро автомобиль скрылся во тьме.


ЭПИЛОГ

На следующий день особняк графини представлял собою тлеющую массу. Все выгорело. Спаслось не более пятнадцати человек. Все остальные погибли в пламени или от удушливого дыма. Погибла и Соня. Она так и не узнала, не дожила до трагической вести о гибели мужа.

Погибли и Агнесса, и Саня, но графиня спаслась каким-то чудом во дворе. Когда же пламя перекинулось на двор, она по высокой лестнице, через крышу, перебралась в соседний сад...

А на улицах Петрограда жутко и беспокойно.

Буржуи-дворники, получая прекрасные оклады, не скалывают лед. Улицы Петрограда изображают собою застывшие волны, прерываемые американскими горами самого головоломного типа.

По ночам где-то стреляют.

ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВЕРСИИ.

Викентий Вересаев.

В ТУПИКЕ

(фрагмент)

Гостей собралось много. Было сегодня рождение Корсакова, кстати воскресенье, и все обрадовались случаю передохнуть от чудовищной работы, беззаботно попраздничать.

Белозеров, в заношенной куртке защитного цвета, положил ладонь на рояль, лицо его стало серьезно и строго. Разговоры затихли. Он дал знак аккомпаниатору.


Перед воеводой молча он стоит.

Голову потупил, сумрачно глядит.

С плеч могучих сняли бархатный кафтан,

Кровь струится тихо из широких ран,

Скован по рукам он, скован по ногам...


Как всегда, когда Катя слушала Белозерова, ее поразила колдовская сила, преображающая художника в минуты творчества. Мрачно-насмешливый взгляд, исподлобья, дикая энергия, кроваво-веселая игра и чужими жизнями, и своею. Все муки, все пытки за один торжествующий удар в душу победителя-врага.


А еще певал я в домике твоем;

Запивал я песни все твоим вином;

Заедал я чарку хозяйскою едой;

Целовался сладко да с твоей женой!!.


Где в своей душе берет он все, этот дрянной человечишко с угодливою, мещански приобретательскою натурою? Как может лупоглазый кролик преображаться в самого подлинного тигра?.. Даже не посмел надеть своего смокинга, — к приходу большевиков нарочно раздобыл эту демократическую куртку.

На цыпочках вошел в залу седоватый человек в золотых очках. Корсаков приветливо кивнул ему головою. Он огляделся и тихонько сел на свободный стул подле Кати.

Белозерову хлопали восторженно, он еще пел. «Нас венчали не в церкви», «Не шуми ты, мать-дубравушка». Кате стало смешно: песни все были разбойничьи; очевидно, самый, думает, подходящий репертуар для теперешних его слушателей.

Корсаков лениво сказал:

— Спойте: В двенадцать часов по ночам встает император из гроба.

Белозеров недоуменно взглянул и ответил с сожалением:

— Я этих нот не захватил.

Вдруг электричество мигнуло и разом во всех лампочках погасло. Из темноты выскочили лунно голубые четырехугольники окон.

— Пробка перегорела.

— Нет, во всем городе темнота.

— Дежурный у доски заснул на станции. Сейчас опять зажжется.

Но не зажигалось. Электричество вообще работало капризно. Надежда Александровна пошла раздобывать свечей. Гости разговаривали и пересмеивались в темноте.

Искусственно-глубоким басом кто-то сказал:

— Товарища Корсакова в круг! Советский анекдотик!

Все засмеялись, подхватили, стали вызывать.

Корсаков помолчал и спросил:

— Путешествие русского за границу не слыхали?

— Нет. Валяйте.

Прежний бас:

— Вонмем!

Корсаков стал рассказывать.

— Гражданин Советской республики, отстояв тридцать семь очередей, получил заграничный паспорт и поехал в Берлин. На пограничной немецкой станции получил билет, бегом на запасный путь, где формировался поезд, и с чемоданчиком своим на крышу вагона. Подали поезд к перрону. Кондуктор смотрит: Господин, вы что там? Слезайте! Ничего, товарищ, я так всегда езжу, я привык! У нас так нельзя, идите в вагон. Видите ли, товарищ, у меня нет права на проезд ни в штабном поезде, ни в поезде ВЧК. Да билет-то есть у вас? Вот он, вот он, билет. Так идите в вагон. Гражданин почесал за ухом, слез, вошел в вагон, пулею в уборную и заперся. Стучатся. Некуда, некуда, товарищ! Тут двадцать человек сидит! Поезд пошел, пассажиры толкаются в уборную, заперто. Пришел кондуктор. Эй, мейн герр! Вы там долго будете сидеть? До Берлина! До Берлина? Вот странная болезнь!

Сидевший рядом с Катею господин прыснул от смеха.

— Кондуктор отпер дверь своим ключом. Так, господин, нельзя. Иногда уступайте место и другим.

Рассказал Корсаков, как обыватель приехал в Берлин, как напрасно разыскивал Жилотдел, как приехал в гостиницу. Таинственно отзывает швейцара. Дело, товарищ, вот в чем: мне нужно переночевать. Так, где-нибудь! Я не прихотлив. Вот, хоть здесь, под лестницей, куда сор заметают. Я вам за это заплачу двести марок. Да пожалуйте в номер. У нас самый лучший номер стоит семьдесят марок. Суть, видите ли, в том, что я поздно приехал, Жилотдел был уже заперт, и у меня нет ордера...

После многих приключений в Берлине, обывателя в конце концов посадили в железную клетку и над нею написали:

Р.С.Ф.С.Р.

(редкий случай феноменального сумасшествия расы)

Вошла Надежда Александровна с двумя зажженными кухонными лампочками и раздраженно сказала:

— Все с белогвардейскими своими анекдотами!

Толстый Климушкин закатисто хохотал. Господин рядом с Катей смеялся детским, неостанавливающимся смехом, каким смеются серьезные люди, у себя не имеющие смешного. Надежда Александровна с упреком взглянула на него.

— И вы тоже!

Господин вытирал под очками слезы.

— Очень, очень остроумно!

Он понравился Кате, она с ним заговорила. Серьезно и хорошо он отвечал на такие вопросы, на которые другие либо раздражались, либо отвечали задирающе-насмешливо.

Он говорил, выпуская сквозь усы дым из трубки:

— ...Это с самого начала можно было предвидеть, и логика вещей, естественно, привела к этому. Только подумать, в свое время у нас в руках находились и Краснов, и Деникин, и Корнилов. Краснов, арестованный, был у нас в Смольном, и его отпустили на свободу под честное слово, что не пойдет против нас. И сколько потом понапрасну пролилось из-за этого рабочей крови!.. Враги внутри еще страшнее. Принимают лояльный вид, а тайно саботируют всякое наше начинание, дезорганизуют все, что могут, и в критический момент перебрасываются к нашим врагам.

В полумраке Катя видела серьезные глаза под высоким и очень крутым лбом, поблескивала золотая оправа очков, седоватые усы были в середине желторыжие от табачного дыма. Обычного вида интеллигент, только держался он странно прямо, совсем не сутулясь.

Катя сказала:

— Ну, хорошо. Это бы все еще можно, если не принять, то понять. Но ведь арестовывают и уничтожают часто совершенно невинных, по одному подозрению, даже без всякого подозрения, просто так.

— Бесспорно. Но тут лучше погубить десять невинных, чем упустить одного виновного. А главное, важна эта атмосфера ужаса, грозящая ответственность за самое отдаленное касательство. Это и есть террор... Бесследное исчезновение в подвалах, без эффектных публичных казней и торжественных последних слов. Не бояться этого всего способны только идейные, непреклонные люди, а таких среди наших врагов очень мало. Без массы же они бессильны. А обывательская масса при таких условиях не посмеет даже шевельнуться, будет бояться навлечь на себя даже неосновательное подозрение.

Со смутным ужасом Катя глядела в поблескивавшие в полумраке очки над нависшим лбом. А собеседнику ее она, видимо, нравилась, нравились ее жадные к правде глаза, безоглядная страстность искания в голосе. Он говорил хорошим, серьезным тоном старшего товарища:

— В тех невиданно трудных условиях, в которых революция борется за свое существование, это единственный путь. Путь страшный, работа тяжелая. Нужен совсем особый склад характера: чтоб спокойно, без надсада, идти через все, не сойти с ума, и чтоб не опьяняться кровью, властью, бесконтрольностью. И обычно, к сожалению, так большинство и кончает: либо сходят с ума, либо рано-поздно сами попадают под расстрел.

Катя тряхнула головою, чтобы сбросить наваливавшуюся тяжесть.

— Ах, нет!.. Господи! Вот я чего не понимаю. Я слышу по голосу, я вижу, вы идейный, убежденный человек. И вот вы, Надежда Александровна, Седой... Вы все так легко об этом говорите, потому что для вас это теория; делается это где-то там, вне поля вашей деятельности. Ну, скажите, ну, если бы вам, самому вам, пришлось бы... Как ваша фамилия?

— Воронько.

Катя отшатнулась.

— Во..Воронько?!

— Да.

Как ребенок, Катя в ужаснувшемся изумлении раскрыла рот и неподвижно глядела на Воронько.

Он улыбнулся про себя.

— Вы думали, у меня не только руки, но даже губы в крови?

Катя молча продолжала смотреть. Обычное лицо русского интеллигента вдруг стало таинственно страшным, единственным в своей небывалости. Она растерянно сказала:

— Я ничего не понимаю...

Подошел Корсаков и заговорил с Воронько.

Шумно ужинали, смеялись. Пили пиво и коньяк. Воронько молчаливо сидел, прямой, с серьезными, глядящими в себя глазами, с нависшим на очки крутым лбом. Такая обычная, седенькая, слегка растрепанная бородка... Сколько сотен, может быть, тысяч жизней на его совести! А все так просто, по-товарищески, разговаривают с ним, и он смотрит так спокойно... Катя искала в этих глазах за очками скрытой, сладострастной жестокости, — не было. «Не было и великой тайной грусти.»