Дома Катя ушла одна в сад. Верхушки кипарисов и пирамидальных акаций острыми языками черного пламени тянулись к ярким звездам, дрожавшим мелкою дрожью.

Это спокойствие и бессмущаемость перед тем, что он делает... И ведь, может быть, у него где-то в России есть дети, он их ласкает. Что это? Что это? Как ни старалась, она не могла соединить своего впечатления от него с тем, что о нем знала. И теперь она готова была считать вероятным, что про него с обычным своим умилением рассказывала Надежда Александровна, что он живет бедняком и аскетом, обедает вместе с солдатами своей чеки, личной жизни совсем не знает. Перед революцией он пять лет провел в каторжной тюрьме.

Но как, как может быть он таким? Катя быстро ходила по дорожкам сада, сжав ладонями щеки и глядя вверх, на дрожавшие меж черных ветвей огромные звезды.

И вдруг Кате пришла мысль: мораль, всякая мораль, в самых глубоких се устоях, — не есть ли она нечто временное, служебное, — совсем то же, что, например, гипотеза в науке? Перестала служить для жизни, как ее кто понимает, — и вон ее! Вон все, что раньше казалось незыблемым, без чего человек не был человеком?

В сущности, и до сих пор, — разве это всегда не было так? Вот, совсем недавно. Заманить тысячи людей в засаду и, не сморгнув, перебить их из дальнобойных орудий. Двинуть на окопы неожиданные, неведомые врагу танки и, как косилкою, начисто выкосить людскую ниву пулеметами. Возмущаться ядовитыми газами, а потом сказать: "Вы так, ну, и мы так!” И возвращаться в орденах, слышать восторженные приветственные клики, видеть свои портреты в газетах, считать себя героем, исключительно хорошим человеком. Держать на коленях сына, смотреть в его восторженные глаза и рассказывать о своих злодействах. К этому привыкли, так делают все. И человеку поэтому не стыдно. Только поэтому?


* * *

В женскую камеру городской тюрьмы, позвякивая шпорами, вошли два офицера, за ними начальник тюрьмы и солдаты. Молодой офицер выкликнул по списку:

— Сартанова!

Вера отозвалась. Офицер постарше спросил:

— Это которая?

— Что по дороге в каменоломни поймана, господин полковник. Сама заявляет, что коммунистка.

Вызвали еще четырех работниц. Полковник громко сказал:

— Этих пятерых. Завтра утром на тех же свалках, где они сами расстреливали. Перевести в камеру номер семь.

Начальник тюрьмы почтительно наклонился к нему.

— Там мужчины, господин полковник.

— Что ж из того! Вы их этим не удивите. Привыкли ночи спать с мужчинами. Только веселей будет напоследок. У них это просто.

Спутники засмеялись.

В тесной камере № 7 народу было много. Вера села на край грязных нар. В воздухе висела тяжело задумавшаяся тишина ожидаемой смерти. Только в углу всхлипывал отрывавшийся женский голос.

Рядом с Верою, с ногами на нарах, сидел высокий мужчина в кожаных болгарских туфлях-пасталах, сидел, упершись локтями в колени и положив голову на руки. Вера осторожно положила ему ладонь на плечо. Он поднял голову и чуждо оглядел ее прекрасными черными глазами.

— Товарищ, не нужно падать духом.

Он поспешно ответил:

— Нет, я, понимаете, ничего... Так только, задумался...

— У вас семья есть, дети?

— Да. Только я не об этом.

Он помолчал, внимательно поглядел на Веру.

— Вы, товарищ, коммунистка?

— Да. А вы?

— Я, понимаете, тоже коммунист. А только... Фамилия ваша как будет?

— Сартанова.

— Сартанова? У нас в поселке дачном доктор один есть, тоже Сартанов фамилия.

Вера быстро спросила:

— Вы из Арматлука?

— Да,

— Где сейчас доктор Сартанов?

— Дома. Его было арестовали, а в последний день, видно, выпустили. Только теперь он дома.

Вера задыхалась.

— Ну да. Сам его видел.

Он с удивлением глядел на Веру. Она прижалась головою к столбу нар и беззвучно рыдала, закрыв глаза руками. А когда опять взглянула на него, лицо было светлое и радостное.

— А вы родственница ему?

— Это отец мой... Ну, да! — Она овладела собой.

— Хороший человек. И дочка его, Катерина Ивановна, тоже хорошая. Очень она интересно, понимаете, о жизни всегда разговаривает. Выходит, сестрица вам. А вы вот коммунистка. У меня на этот счет мысли всякие.

— Какие мысли?

Он помолчал.

— Вообще, насчет жизни... Вот, говорим мы, чтобы всем хорошо стало. А делаем так, что все еще хуже. Я вот был председателем ревкома. Сколько всяких делал зверств! А из города приезжают, кричат: «Что ты их жалеешь? Какой ты коммунист! Ты, видно, кулацкого елементу!» Мужиков всех разобидели, они нас ненавидют. А я ведь сам мужик. И с интеллигенцией тоже, как бы ее поприжать да поиздеваться над нею. Батюшку вашего в тюрьму потащили, за что? Понимаете, сам его арестовывал, а потом неделю целую во сне видел.

— Слушайте, товарищ... Как ваша фамилия?

— Ханов.

— Слушайте, товарищ Ханов. Что вы говорите, это все и мне так близко! Скажите мне, вы раньше когда-нибудь читали Евангелие?

— Читал. Я раньше и Толстова много читал, даже жить было по нем начал. Да как-то у него все это... Не получил я покою.

— Так вот, в Евангелии есть: кто хочет душу свою спасти, тот погубит ее. Пришло такое время, что нельзя думать о чистоте своей души, об ее спокойствии. С этим как бы все было легко! Вы только подумайте: ну, что лишения, смерть? Какие пустяки! Правда, как все это было бы легко? Разве вас сейчас смерть мучает, которая вас ждет? Я вижу: вас мучает, что перед вами смерть, а позади — кровь и грязь, в которой вы все время купались.

Ханов изумленно глядел на Веру.

— Как вы это узнали?.. Да, да. Понимаете, вот, как вы сказали, в грязи купался!

— Вот. В том и ужас, что другого пути нет. Миром, добром, любовью ничего нельзя добиться. Нужно идти через грязь и кровь, хотя бы сердце разорвалось. И только помнить, во имя чего идешь. А вы помнили, иначе бы все это вас не мучило. И нужно помнить, и не нужно делать бессмысленных жестокостей, как многие у нас. Потому что голова кружилась от власти и безнаказанности. А смерть, ну, что же, что смерть!

Стали подходить другие осужденные.

Вера говорила, и все жадно слушали. Вера говорила: они гибнут за то, чтоб была новая, никогда еще в мире не бывавшая жизнь, где не будет рабов и голодных, повелителей и угнетателей. В борьбе за великую эту цель они гибнут, потому что не хотели думать об одних себе, не хотели терпеть и сидеть, сложа руки. Они умрут, но кровь их прольется за хорошее дело; они умрут, но дело это не умрет, а пойдет все дальше и дальше.

На замасленном столе тускло чадила одинокая коптилка. В спертую вонь камеры сквозь решетчатое окно чуть веяло свежим воздухом, пахнувшим горными цветами.

Красавец брюнет с огненными глазами, в матросской куртке, спросил:

— А как скажете, товарищ, скоро социализм придет?

Вера почувствовала, какой нужен ответ.

— Теперь скоро. В Германии революция, в Венгрии уже установилась советская власть, везде рабочие поднимаются.

— Через два месяца будет?

— Ну, не через два... — Вера поглядела на него и улыбнулась. — Через два-три года.

— Это ничего. Столько можно подождать. — Матрос радостно засмеялся. — То-то они так злобятся: чуют, что кончено их дело!

Рабочий в пиджаке, с умными, смеющимися глазами, отозвался:

— И ничего не кончено. Не выйдет у нас никакого социализму. Не такой народ.

Ханов нетерпеливо отмахнулся.

— Ну, ты Капралов, всегда вот так!

Матрос, сверкая глазами, ринулся на него.

— Как не выйдет?

— Не выйдет. Нс будет ничего. Не справится народ. Больно работать не любит. Только когда для себя. И опять прихлопнут вас буржуи, как перепелок сеткой.

Вера, с удивлением смотрела на него.

— За что же вы сюда попали?

Ханов засмеялся.

— Он у дачников книжки отбирал для общественной библиотеки, а они на него и показали. Вот и попал в загон, как козел меж барашков.

Спорили, шутили, смеялись. Засиделись до поздней ночи и улеглись спать, не думая о завтрашнем, и спали крепко.

Толпа людей рыла за свалками ров, в него должны были лечь их трупы. Мужчины били в твердую почву кирками, женщины и старики выбрасывали лопатами землю. Лица были землистые, люди дрожали от утреннего холода и волнения. Вокруг кольцом стояли казаки с наведенными винтовками.

Солнце вставало над туманным морем. Офицер сидел на камне, чертил ножнами шашки по песку и с удивлением приглядывался к одной из работавших. Она все время смеялась, шутила, подбадривала товарищей. Не подъем и не шутки дивили офицера, это ему приходилось видеть. Дивило его, что ни следа волнения или надсады не видно было на лице девушки. Лицо сияло рвущейся из души, торжествующею радостью, как будто она готовилась к великому празднику, к счастливейшей минуте своей жизни.

Девушка выпрямилась, блаженно взглянула на синевшее под солнцем море, на город под ногами, сверкавший в дымке золотыми крестами и белыми стенами вилл. И глубоко вдохнула ветер. Рядом привычными, мужицкими взмахами работал киркою высокий болгарин в светлозеленых пасталах.

— Товарищ Ханов, правда, как хорошо?

На всю жизнь в памяти офицера осталось ее лицо. Он не мог бы сказать, красиво ли было это лицо, и все-таки такой красоты он никогда больше не видел.

Офицер ощерил зубы под подстриженными темными усиками и встал.

— Стройся! Спиной ко рву!

Ханов ревниво отстранил ставшего подле Веры Капралова, расправил широкую свою грудь и восторженно вздохнул. Никогда не знала его душа такой странно-легкой, блаженной радости, как сейчас, под направленными на грудь дулами. Он запел, и другие подхватили:


Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов...


Матрос, горя глазами, тряс кулаком в воздухе: Да здравствует советская власть! Да здравствует социализм! Не долго уж вам, проклятые!..

Офицер бешено крикнул:

— Пли!!

ВМЕСТО

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОГО СЛОВА

Итак, сделана еще одна попытка собрать воедино разбросанные кусочки прошлого, проследить связь времен. Удалось ли? Судить об этом дерзости на себя не беру, тем паче навязывать личное мнение. Если у меня и есть законное право, то лишь для высказывания «под занавес» некоторых своих догадок.

Да, в России также имеются строгие ревнители изначальной непорочности народа, подмоченной якобы иноземным влиянием. И все же, таким радетелям надо покорпеть для пущей убедительности, ибо у любой страны найдутся свои свидетели, эксперты, обвинители и судьи, а доказать, кто больше всех преуспел в повреждении нравов, вряд ли окажется по силам даже самым опытным адвокатам. Ведь действительно, никакая высшая сила духовного или материального плана не в состоянии была заставить большинство граждан на всех континентах и островах вести жизнь праведную, хотя бы в соблюдении супружеской верности. Видно, безжалостная тирания страстей опирается на саму природу человеческую, которая не зависит от желаний отдельной личности и может даже игнорировать их. Сколь бы не верили люди в свое высочайшее предназначение, их претензия на обладание венцом Создания чаще всего переходит в самонадеянность или в крайность отстранения от реальной, невыдуманной жизни. В итоге подобного самовнушения теряется и их способность не страшиться своей психологической обнаженности.

Издревле за прелюбодеяние привыкли осуждать больше всего женщину. Иудаизм низводил ее чуть ли не до проводника намерений сатаны. Женщину, которая смешивала в своем чреве семя трех мужчин, зороастризм приговаривал к смерти. Индуизм вообще обрекал ее на самосожжение в случае кончины мужа. Монахам-буддистам предписано неприкосновение к женщине, хотя в их религиозной доктрине не говорится ничего о подчиненности ее мужчине.

Повсюду бытуют и свои поверья. Охотники в Западной Африке, Боливии и на Алеутских островах убеждены, что если в их отсутствие дома им изменят жены, то на охоте они не поймают ни одного слона, ягуара или оленя. Да и само понятие о супружестве у всех разное: на островах Новой Гвинеи у мужчин существует обычай иметь по две жены — одна ухаживает за детьми, другая ходит с мужем на охоту. На Тробриандских островах символом супружества считается не половая близость, а совместное принятие пищи. Уже не говоря о том, что в глазах многих наших современников флоберовская Эмма Бовари или толстовская Анна Каренина выглядят почти что анахронизмом...