— Да это же Массариевы клады! — и осеклась, ибо на редкость диковинно ей показалось, что она заговорила как бы враз двумя голосами: и своим, сорвавшимся от волнения, и еще одним — тоже взволнованным, писклявым, — но мужским, вернее, юношеским.

Не тотчас до Ангелины дошло, что тот самый часовой, который ее задержал, Ковалев, тоже решил объяснить капитану, в чем дело. То и дело запинаясь, перебивая друг друга, они торопливо рассказывали, что Массарий прославился в Нижнем не только любовью к охоте с гончими, но и пристрастием травить загодя пойманную дичь по ночам, вслепую, доверяясь только нюху собачьему. Забава особенно привлекательна была тем, что происходила на весьма пересеченной местности, что тоже имело свое объяснение. Массарий вообще был в Нижнем прославлен своим мистицизмом и верой в вещие сны: как зеницу ока берег он фамильные часы, браслет, якобы приносящие смерть всякому их владельцу в момент остановки механизма. В сны и приметы он верил, как деревенская старуха, и однажды привиделось ему, что нашел он клад за околицей своей усадьбы. Немедля согнал он крестьян, и рыли они землю две недели, забыв про сбор урожая. С тех пор в Нижнем бытует поговорка: «Массарий землю роет, а мужик волком воет!»

— Ну а куры? Куры тут при чем? — безнадежным тоном спросил Дружинин, как бы не зная, то ли плакать, то ли смеяться над всей этой нелепицей, помешавшей поимке отъявленных злодеев.

И пришлось капитану выслушать еще одну нижегородскую притчу о том, что среди многочисленных пристрастий губернского стряпчего было и разведение кур. Начав с редкостных видов, потом он, однако, разводил цыплят уж без разбора породы. Подраставшие куры стаями заполняли его дворы, огороды, сады; иные делались ручными, перекочевывали нередко в комнаты, жили где попало, портили мебель и паркет, причиняя множество хлопот прислуге, а иные дичали, шастали близ усадьбы, на ночь мостились в кустах или же в тех сухих и уютных яминах, что остались после рытья кладов…

Рассказывали все это Ковалев и Ангелина наперебой, причем постепенно солдатик начал главенствовать; Ангелина же стушевалась и бочком-бочком двигалась от фонаря в тень, а Никита, глядевший на нее тяжелым взором, в котором не было ни проблеска признательности за своевременное заступничество, безотчетно подвигался за ней, не замечая, что Ковалев уже примолк и теперь вместе с Меркурием и капитаном Дружининым с величайшим любопытством следят за этими маневрами. И все трое громко ахнули, когда Никита, сделав стремительный бросок, цапнул Ангелину за руку и рванул к себе.

— Ты почему домой не пошла, как я велел? — спросил он тихо, но в голосе его слышались отдаленные раскаты грома, от чего Меркурий взвился, как подхлестнутый, и выкрикнул громким, звенящим голосом, забыв и чин, и звание, и время, и повинуясь только приказанию ревнивого сердца:

— Да как вы смеете так разговаривать с дамой, господин поручик?!

И эта вспышка почему-то никого не удивила, тогда как дальнейшие слова Никиты:

— Да вот уж смею, коли я жених ей! А что? Люблю ее, если надобно, всему свету об том сказать готов! — исторгли единодушный вскрик изумления и у Ангелины, и даже у капитана… и только Меркурий, побледнев так, что меловая бледность его сделалась видна даже в зыбком свете фонаря, постоял мгновение — а потом пошел, пошел на неверных ногах куда-то прочь, в темноту.

— Что ж… — начал было Дружинин, да осекся, махнул рукой и прошептал, явно адресуясь к уходящему Меркурию, но так тихо, что его услышали только стоящие рядом: — Не влюблен ли ты? Когда так, то… плюнь, и все тут!

У Ангелины сердце защемило, и, бросив умоляющий взгляд Никите, она торопливо, как бы прося прощения, погладила его пальцы — и была несказанно счастлива, когда он — медленно, нехотя — разжал руки и выпустил ее.

Между ними все было как бы сказано сейчас: она принадлежала Никите душой и телом и не могла шагу более ступить без его согласия, однако ей было непереносимо, что в этот миг величайшего счастья друг ее Меркурий останется несчастен и безутешен, а потому долг ее был сейчас — пойти за ним и примирить с неизбежным. А Никита как бы ответил ей, что любит ее и за эту жалостливость, и за милосердие, а все же… все же пусть она не забывает, что принадлежит ему телом и душой, — впрочем, как и он ей.

* * *

Луна-предательница царила на чистом, без единого облачка небе, и Ангелина тотчас нашла, кого искала.

Меркурий плакал, уткнувшись лицом в грубо тесанные, занозистые доски забора, и то, как он хотел телесной болью вытеснить боль душевную, укололо Ангелину прямо в сердце, она сама чуть не зарыдала от этой тишины, прерываемой лишь тяжкими, сдавленными всхлипываниями.

— Ох, ну что ты? — прошептала беспомощно. — Не надо, Бога ради… Ну не молчи, скажи что-нибудь!

— Говорится: от избытка сердца уста глаголют, а у меня от избытка сердца уста немолвствуют, — глухо, не оборачиваясь, брякнул Меркурий, и, как ни печален был его голос, Ангелина невольно улыбнулась: ее разумный друг верен себе! Вот если удастся его разговорить, заставить рассуждать, философствовать, то ему враз станет легче: боль словами извести — то же, что слезами, — лучшее лекарство.

— Ты не сердись, — ласково прошептала она. — Я его давно люблю, еще с весны! — «Ничего себе — давно», — подумалось тут же; и все же «с весны» означало — «до войны», а это значило, что целая жизнь с тех пор прошла.

— Как я смел бы сердиться? — шепнул в ответ Меркурий, кося на нее заплаканным, стеклянно блестящим глазом и пытаясь придать себе мужественный вид. — Счастия аз недостоин. Все по воле Господа свершилось. Люди — лишь орудие Божие, и они не виноваты даже в своих злодеяниях, тем паче…

Он не договорил. Его перебил чей-то голос, и звук его, и искаженный, нерусский выговор, и то, что он произносил, — все это было так внезапно, непредставимо ужасно, что Меркурий и Ангелина замерли, будто пораженные громом, будто им внезапно явился тот самый враг рода человеческого, о коем шла речь:

— А может быть, они — орудие дьявола? Ведь у каждого своя добродетель и своя правда! Как различить, кто более угоден Богу или дьяволу: ты, праведник, она, эта дешевая шлюха, — или я, который сейчас убьет вас?

И в то же мгновение из густой тени забора вышел человек, и луна ярко высветила двуствольный пистолет и саблю в его руках, и маской сорвавшегося с веревки висельника почудилось в этом призрачном свете его распухшее, багрово-синее, в кровь разбитое лицо. И кровью залитые рыжие волосы… Рыжие!

Он был изуродован до неузнаваемости, на нем не было живого места — и все же Ангелина сразу узнала его.

Моршан!

— Нет… — только и могла прошептать Ангелина, и Моршан в ответ щербато оскалился:

— Да! — При этом щелочки глаз его неотрывно следили за Меркурием; дуло пистолета и острие сабли стерегли каждое движение юноши, и, повинуясь выразительному жесту, который не нуждался в переводе, Ангелина и Меркурий вошли вслед за Моршаном в непроницаемую тень, где к боку Ангелины тотчас приткнулся пистолет; и она не увидела, а как бы почувствовала, что к шее Меркурия прижалось смертоносное лезвие сабли.

— Да, это я! — хрипло, торжествующе прокаркала тьма голосом Моршана. — Кулаков нескольких пьяных русских мужиков маловато, чтобы меня прикончить.

По-русски этот француз говорил очень недурно. Только вот акцент… Ангелина безотчетливо отмечала все ошибки Моршана в произношении — картавое «р», слишком протяжные «о» и «у»… как будто все это имело сейчас хоть какое-то значение!

— Кстати, Ламираль и Сен-Венсен тоже здесь! — сообщил Моршан и ухмыльнулся, заметив дрожь ужаса, прошившую тело Ангелины. — Да, да, мы все трое снова здесь, твои друзья… и, между прочим, благодаря тебе.

— Что? — выдавила Ангелина, и Моршан с явным удовольствием ответил:

— Ты, красотка, указала нам путь! Ты нашла эту щель в заборе, эту ловушку для дураков, возле которой хитроумный капитан поставил часового. Сунься туда кто-то из нас — всему бы делу конец, но часовой схватил тебя… и пока вы орали там друг на друга, мы без помех вошли. — Заметив, как Ангелина повернула голову, Моршан сказал: — Нет, нет, они не здесь! Они в том сарае, где гондола. Та самая, которую вы называете «лодка-самолетка».

Меркурий шумно вздохнул, и черный силуэт Моршана резко повернулся в его сторону:

— Стой тихо, не то лишишься головы! Я был лучшим рубакой в старой гвардии императора, а еще до этого с полувзмаха, играючи, снес головы не одному десятку проклятых «аристо» у нас в Шампани.

Он говорил и говорил — вернее, хрипло шептал, — говорил без умолку, без удержу, словно в каком-то опьянении, и Ангелина вдруг поняла, что это и впрямь — опьянение победой: Моршан чудом избег смерти, его сообщники тоже живы, и дело, которое он уже считал гиблым, проваленным, похоже, выгорит.

Выгорит? Ангелина ужаснулась своей догадке. Как можно уничтожить воздушный корабль, если не сжечь его? Наверняка с крыши балагана Ламираль и Сен-Венсен готовились стрелять какими-то зажигательными снарядами.

— Вы сожгли Москву, чтобы наша армия подохла там с голоду, — с ненавистью, сквозь зубы прошипел Моршан. — А мы сожжем ваш корабль, эту надежду старика Кутузова, — а заодно устроим хороший костер в этом паршивом русском городе. Вы ведь, кажется, говорите: «Нижний — брат Москвы ближний»? Ну так оба брата обратятся в пепел. — Он и впрямь хорошо знал русский язык, но Ангелине его угрозы казались сущей нелепостью: как это — трем французам, пусть и хитрым, и удачливым, словно сам дьявол им помогает, сжечь целый город?! И тут она услышала стон Меркурия:

— Баллон… баллон наполнен горючим газом!

«Ну и что?» — хотела спросить Ангелина, которая даже и слова-то «газ» отродясь не слыхала; а про физику думала, что это то же самое, что физиономия, то есть лицо. Однако в голосе Меркурия звучал такой ужас, что ее тотчас же забило, затрясло мелкой, неудержимой дрожью.

— Да, мы знаем, что сегодня Дружинин намерен увести аппарат Леппиха в Санкт-Петербург. К подъему шара все готово… да вот! — Голос Моршана вдруг возвысился почти до крика, но сорвался на хрип: — О Пресвятая Дева Мария! О, клянусь кровью Господней! Я не мог и вообразить…

Он умолк, словно околдованный тем зрелищем, которое внезапно открылось перед ним.


Под безоблачно-ясным темно-синим небом, под чистым, огромным, белым диском луны вдруг возвысился над землею огромный белый шар и встал, завис, почти недвижимый, едва подрагивая от легчайшего прохладного ветерка, словно красуясь перед всем миром своими округлыми, полными боками, на которых серебряно играли лунные блики — весь напряженный, рвущийся в вышину, прекрасный, живой, невообразимый летучий зверь!

Оцепенение, безмолвие владели крепко спящим городом, и Ангелина с детской обидою подумала вдруг, что завтра никто, даже дед, даже княгиня Елизавета не поверят ее рассказам. Чтобы поверить, надо увидеть своими глазами, а завтра воздушный корабль уже будет далеко…

Завтра? О Господи, но наступит ли завтра?

Мысль о грядущем была столь ужасна, что Ангелина невольно застонала, и, словно громкое эхо, ей отозвался крик Меркурия:

— Капитан! Уводите корабль! Скорее! Ско…

Он не договорил, и Ангелину обожгла мгновенная мысль, что крик его мог быть не услышан, не понят… И тут почти тотчас же невдалеке послышались торопливые шаги, голос Никиты:

— Ангелина! Где ты?!

— Молчать! — прохрипел Моршан, и ледяное дуло уткнулось в горло Ангелины. — Молчать, стоять, не то — смерть!

Ангелина не увидела, но почувствовала, как Меркурий рванулся… потом резко, коротко просвистела сабля, и горячие капли обожгли руку Ангелины.

«Слезы?» — подумала она, но острый, пряный запах крови вдруг ударил в ноздри, тошнота подкатила к горлу… и никогда, даже впоследствии, не могла Ангелина распознать наверняка, явью или кошмаром помраченного рассудка было то, что она увидела в следующее мгновение.

…Из густой тени забора выкатился какой-то круглый предмет… тускло блеснули остекленевшие глаза и оскаленные в предсмертном крике зубы, а потом, потом, о Господи… обезглавленный Меркурий рванулся на яркий лунный свет, воздев руки, словно взывая о помощи, сделал три неверных шага… и рухнул, успев и мертвый предупредить об опасности товарищей.

Ангелина еще успела услышать стук его тела, тяжело рухнувшего на деревянные мостки, и этот гул слился в его ушах с многоголосым криком ужаса, в котором ей слышался голос Никиты, голос Дружинина… все замелькало в ее глазах, шар взмыл, заслоняя собою луну, наполняясь ослепительным белым сиянием… а потом земля и небо поменялись местами, и для Ангелины настала темная, беспросветная ночь долгого беспамятства.

Часть вторая