Он видел в темноте, подобно дикому зверю, и ринулся вперед, в непроницаемую тьму. Послышались звуки потасовки, набежали на шум другие французы, и Лелуп вскоре появился в свете костра, утирая окровавленные губы и чудовищно ругаясь, а за ним его сотоварищи волокли какую-то высокую фигуру в черной рясе. От нее остались сплошные лохмотья, сквозь которые проглядывало поджарое, мускулистое тело, однако, не замечая своей полунаготы, монах старательно прикрывал капюшоном лицо.

— А ну, чего прячешься? Покажи-ка свою рожу! — рявкнул Лелуп, однако Туше схватил его за руку:

— Черт с ним! Может, у него обет скрывать лицо? Помните, в Испании мы сожгли монастырь, в котором все монахи дали обет молчания на всю жизнь? Даже друг с другом не разговаривали, объяснялись знаками. Ну уж и орали они, когда горела их обитель!

— Ты предлагаешь его сжечь? — усмехнулся Лелуп, и Анжель передернуло.

— Нет, — вкрадчиво протянул Туше. — Я предлагаю взглянуть на его крест. Я знавал в Москве двух-трех русских толстобрюхих священников, у которых кресты были украшены очень и очень недурными камешками.

— Видать, религия — твой конек. Надо полагать, ты не замедлил забрать эти кресты? — Лелуп проворно обшарил рваную рясу, но не нашел ничего, кроме простенького, потемневшего от времени серебряного крестика, который отшвырнул с величайшим презрением, но Анжель успела заметить, что монах торопливо прижал крест к губам, прежде чем снова надеть на себя.

— Осечка! — хмыкнул Лелуп. — Ну-ка, Туше, напряги мозги, что ты еще знаешь о монахах?

Туше всей пятерней поскреб грязную, засаленную голову.

— Ну что тебе сказать? — произнес он раздумчиво. — Помнится, одному священнику мы спалили слишком густую бороду, чтобы лучше расслышать, где он прятал церковные сокровища.

Глаза Лелупа сверкнули:

— А вот мне кажется, что этому придурку мешает говорить капюшон на его башке. Что, если снять с него рясу, но, чтобы рук не пачкать, зажечь эту дерюгу?

Анжель тихо ахнула, и быстрый, как молния, взгляд из-под капюшона пронзил ее. Сердце забилось в горле, да так, что она с трудом могла дышать, с трудом разомкнула губы, чтобы вымолвить:

— У-мо-ляю вас…

Сабля вывалилась из рук Лелупа, и он обернулся к Анжель с выражением величайшего изумления на своем заросшем кабаньем лице:

— Что я слышу?! Ты наконец-то разинула рот, девка?

— Да брось ты, Лелуп! — захохотал Туше, и к нему присоединились остальные французы. — Не далее вчерашнего вечера я слышал, как твоя мадемуазель орала во всю мочь — вот только не понял, от радости или от страха.

— А мне что за дело ее радость? Быть с ней — все равно что в сугроб толкать, так эта сучка холодна. Ну, конечно, я помял ей бока, чтобы хоть ноги раздвинула пошире!

Анжель на мгновение зажмурилась. Почему-то ей было невыносимо стыдно перед монахом. Его взгляд жег ее, как огонь, хотя она даже не могла увидеть его лица.

— Стыдись! — Туше обращался к Лелупу, но при этом похотливо поглядывал на Анжель. — Ты позоришь знамя французской галантности! Уверяю тебя, какая-нибудь московская барыня, сквозь которую подряд прошел десяток наших молодцов, с удовольствием вспомнит каждого из них, ибо они ублажили не только себя, но и даму!

— Ну, эту льдину только факелом можно растопить! — злобно ощерился Лелуп, и в глазах Туше блеснула робкая надежда:

— Если она тебе уже надоела, я бы не прочь попробовать свои силы… авось у нее будет что вспомнить!

— Да и на меня дамы никогда не обижались, — подал голос Толстый Жан, а ему вторили еще трое.

Анжель поднесла руку ко лбу, силясь вспомнить что-то. А ведь нечто подобное уже случалось с ней… неприкрытая похоть в глазах мужчин, насмешки — и полная безысходность, полная беспомощность!

Голос Лелупа вернул ее к действительности.

— Ты, кажется, упоминал о крестах с красивыми камушками? — спросил он с самым безразличным видом.

Однако Туше не обмануло это напускное равнодушие:

— Ну, ты хватил, Лелуп! Не высока ли цена за девку? Мне ведь она нужна только на разочек!

— Покажи крест! — не терпящим возражений тоном сказал Лелуп, и Туше, мученически закатив глаза, принялся шарить под одеждой, с трудом продираясь сквозь надетые на него женские шубы и салопы.

Наконец что-то блеснуло в его грязной руке, и этот блеск словно высек искру в прищуренных глазах Лелупа.

— Ты отдашь мне крест, — изрек он таким голосом, что бедный Туше поперхнулся. — Но девку возьмешь не один раз, а… сколько тут камешков, пять? Ну вот, пять раз. Ладно уж, шестой — за сам крест.

— Но крест-то с капелькой наверху! — начал торговаться заметно повеселевший Туше. — Семь раз.

— Черт с тобой, — отмахнулся Лелуп. — От нее не убудет. И еще вот что, Туше. Если тебе удастся растопить этот сугроб, то получишь награду: восьмой раз!

— Думаю, что заработаю и девятый, — с самодовольным видом изрек Туше, но тут вмешался Толстый Жан:

— Как хочешь, но это не по-товарищески, Лелуп! Если бы мы знали, что ты просто хочешь заработать на своей девке, то смогли бы кое-что предложить. Я ведь ушел из Москвы не с пустыми руками… да и другие тоже!

— Разумеется! — поддержали его остальные. — Мы заплатим тебе, Лелуп!

— Теперь для меня ты и свободного вечерка не отыщешь? — Лелуп грубо облапил Анжель. — Между этой толпой и не втиснешься! Впрочем, я еще посмотрю, что вы там предложите. А ну, выворачивайте карманы!

И тотчас же воспламенились французские натуры, способные возбудиться от малейшего намека на блуд. Мужчины, одетые подобно Туше, принялись торопливо рыться в своих шубах-салопах, а Туше по-хозяйски схватил Анжель за руку и потянул к себе:

— Зачем ждать вечера? Пойдем-ка, моя прелесть. Тебе кто-нибудь говорил, какие у тебя чудные глазки? Они давно зажгли огонь в моем сердце. А твои губки… о, как давно я мечтал их поцеловать? Крошка моя, да после этого поцелуя ты забудешь обо всем на свете.

— Крошка?! — захохотал Лелуп. — Да она выше тебя на голову, эта крошка!

Как и все мужчины маленького роста, Туше терпеть не мог подобных замечаний.

— Держу пари, что проткну ее поглубже, чем ты! — запальчиво выкрикнул Туше. — Мне приходилось видеть здоровяков, у которых между ног болтается какой-то жалкий червячок, в то время как у меня…

— А ну, покажи! — взревел Лелуп, принимаясь расстегивать штаны. — Толстый Жан, будешь судьей!

— Это почему же? — обиделся тот. — У меня тоже есть что показать! — Он схватился было за ремень, однако его опередил Туше, с торжествующим видом обнаживший свое мужское орудие, почему-то имевшее темно-коричневый оттенок — то ли от грязи, то ли в силу естественных причин.

Анжель зажала ладонью рот. Ее вырвало от отвращения. Она с мольбой в глазах глянула в угол, где стоял монах, чая хоть какой-то защиты, хоть слова, которое вразумило бы этих скотов, однако ужаснулась, заметив, что там никого нет. Монах втихомолку скрылся!

Не думая, не рассуждая, она бросилась было к двери, однако, преграждая ей путь, мимо просвистела пуля, едва не задевшая Анжель. Она пронзительно вскрикнула от страха.

Мужчины, стоявшие со спущенными штанами, на миг остолбенели, и любой сторонний наблюдатель, окажись он здесь, зашелся бы от хохота или принялся бы с отвращением плеваться. Однако свист пуль не прекращался, так что солдаты вмиг пришли в себя и, кое-как прикрыв срам, бросились к своему оружию, сваленному в кучу.

— Les cosaques! Казаки! — кричали они.

* * *

Казаки! Те самые, над которыми когда-то, при своем наступлении, посмеивались французы, на которых когда-то, не считая их числа, весело ходили они в атаку, ныне наводили ужас на всю армию французов, и число их при содействии русских крестьян значительно увеличилось. Вот и теперь Лелуп, едва бросив взгляд в узкое окошко, закричал:

— Не казаки, а партизаны!

— Черт ли, дьявол — все одно! — отозвался Туше.

Ружья, как назло, оказались у всех незаряженными, и пока французы высыпали порох в патроны, закладывали пули и пыжи, шомполом прочно забивали их, вворачивали в затравку пистоны, надевали на них колпачки, — пока проделывалась вся эта мучительная процедура, предшествующая в те времена выстрелу из ружья, нападающие успели ворваться в церковь. Анжель смотрела на них как завороженная, однако не испытала страха. Большинство партизан были верхом на маленьких лошадках, в бараньих шубах и черных барашковых шапках. Вооружение их в основном составляли пики или просто колья с железными остриями на конце. Ружей имелось немного, зато в пистолетах недостатка не было, ибо стрельба со стороны нападавших не прекращалась, и к тому времени, как русские ворвались в церковь, четверо французов были убиты.

Раненый Туше покорно поднял руки; он смотрел на партизан с таким ужасом, словно это были мертвецы, восставшие из могил. Высокий казак походя полоснул по его шее саблей — Туше завалился на бок, захрипел.

Лелуп, которого держали трое, вдруг рванулся с такой силой, что русские посыпались в разные стороны. Француз же кинулся к дверям и высадил одну из створок могучим плечом… Русские бросились следом, но один из них, доселе стоявший в стороне, остановил их властным движением руки:

— Да пускай бежит. Далеко не уйдет, сдохнет в сугробе. Только это им и осталось, как начали проклятых французишков гнать! Однако же мы сюда за другим пришли, забыли?

Анжель вслушивалась в русские слова, с изумлением сообразив, что все понимает. Вот чудеса играет с нею память! Но еще большим потрясением было для нее то, что голос, эти слова произносивший, был женский.

Да эти казаки — женщины! Возможно ли?

Она недоверчиво оглянулась и похолодела, встретив устремленный на нее взор, столь темный и недобрый, что неуместное, полудетское изумление вмиг оставило Анжель и она осознала свое место и положение. Ни на какое мягкосердечие надеяться не стоит: ведь одна из этих русских амазонок только что, мимоходом, перерезала горло Туше и вот теперь устремила свой немигающий, ненавидящий взгляд — взгляд убийцы! — на Анжель. Какая для нее разница: мужчина, женщина? Это враги Анжель, и она — враг им!

Русская медленно приближалась. Уже ясно было видно ее точеное лицо с высокими скулами, маленьким круглым и твердым подбородком, крепко стиснутыми яркими губами. Анжель с какой-то непостижимой, уже как бы предсмертной жадностью уставилась в это злое и прекрасное лицо, в черные, чуть раскосые глаза под сросшимися бровями, придававшими взору молодой женщины особенную, дикую страстность. И вот чудеса: Анжель почему-то ощутила, что русская ненавидит в ней не просто чужеземку из вражеского племени — она ненавидела именно э́ту чужеземку, э́ту жалкую бродяжку; беженку, именно ее́, Анжель!

— Варвара! Стой! — вырвал ее из оцепенения чей-то крик. — В своем ли ты уме? Да ведь это, наверное, она!

Анжель медленно повела глазами, словно еще не очнулась от некоего зачарованного сна, и увидела осанистую женщину, высокую и плотную, лет тридцати восьми, красивую последней бабьей красотой, той осенней красотой близкого увядания, которая пронзает мужские сердца даже сильнее девичьей прелести. Под клетчатым платком виднелись гладко причесанные русые с проседью волосы, богатейшие ресницы бросали тень на смугло-румяные тугие щеки. Округлые брови были осуждающе нахмурены, а взгляд темно-серых глаз сурово устремлен на злую красавицу.

Варвара остановилась, но во всей ее осанке сквозило с трудом сдерживаемое непокорство.

— Да что ты, Матрена Тимофеевна! Да чтоб за такое отребье наш барин столько радел?

Она окинула Анжель долгим, цепким взглядом, и в этом взгляде были не только ненависть, но и нескрываемое презрение. Анжель словно бы увидела себя со стороны: свалявшиеся, нечесаные волосы, одежда столь грязная, столь ужасная, что смахивала на маскарадный костюм. Право же, в ней даже нелегко распознать женщину! Отребье, так, кажется, назвала ее Варвара? Вот уж воистину!

— Да ты не бойся, — властно отстранив с дороги Варвару и мимоходом отобрав у нее саблю, сказала Матрена Тимофеевна тем неестественно громким голосом, каким взрослые иногда говорят с детьми. — Ты должна пойти с нами. Но не бойся — вреда тебе не будет. Понимаешь?

Анжель робко кивнула.

— Понимает! — обрадовалась Матрена Тимофеевна, оглядываясь на своих подруг, которые столпились вокруг и с жадностью внимали происходившему с такой гордостью, словно Анжель была ее воспитанницей. — Понимает, знать, по-нашему! А говорить умеешь? Гово-рить? — прокричала она по складам, тыча пальцами себе в рот и с надеждой вглядываясь в напряженное лицо Анжель, которая аж прикусила губу с досады, что хоть и понимает каждое слово чужой речи, но сама ни звука ее воспроизвести не может.