Оливье встряхнулся, отгоняя грустные мысли, и увидел, что цветов в руках Анжель стало гораздо больше, ибо почти каждый последовал примеру Гарофано. Теперь у нее был почти настоящий букетик новобрачной, да и Оливье почувствовал себя истинным женихом, когда, под хор приличных и не очень приличных пожеланий (так ведь принято на свадьбах!), за ними плотно задернули занавески. Он опустился на пышное ложе, осторожно увлекая за собою Анжель.

О Господи, наконец-то он смог обнять ее! Но Оливье лежал, затаив дыхание, боясь поднять руку, всем существом своим ощущая напряженную тишину, воцарившуюся за занавесями: весь блокгауз прислушивался, ожидая звука их первого поцелуя. Но сегодня бог любви, на малое время восторжествовавший над богом войны, наделял грубых вояк невиданной деликатностью, а потому, словно по мановению дирижерской палочки, блокгауз вдруг зашатался от слитного, оглушительного храпа.

«Вот дают!» — подумал часовой, помнивший артподготовку при Шевардине, но уверенный, что и она звучала тише.

Оливье чуть не рассмеялся. Он любил сейчас этих людей — любил больше всего на свете, до слез, он готов был выскочить к ним и кричать, что они его лучшие друзья, что он готов жизнь отдать за каждого из них… Дружеские чувства настолько его переполняли, что он едва не забыл, чем, собственно, вызвана деликатность обитателей блокгауза. Вовремя спохватившись, Оливье с трудом удержался, чтобы не запеть от счастья: да ведь в его объятиях та, о которой он мечтал! Изнывал в мечтах!

Рванулся к ней — и ощутил ладонями неостановимую дрожь, сотрясавшую Анжель. Она отпрянула, напряглась… Но то была не дрожь страсти, понял приунывший Оливье. Она боялась, смертельно боялась. «Так ли она встречала Лелупа?» — ревниво подумал он, но тут же и устыдился сам себя. Да ведь в Лелупе все и дело! Для нее сейчас кончилось кратковременное романтическое опьянение, подступила трезвость ощущений: владелец сменился, но хочет он от новой вещи того же, что и прежний. Ах, скотина Лелуп, что же он сделал, что он сделал, если эта созданная для любви красавица так боится любви? Почему-то Оливье чувствовал: прояви он силу, потребуй того, что принадлежало ему по праву выигрыша, — и Анжель покорно примет его, стиснув зубы.

Вот именно! Стиснув зубы от ненависти!

«Ну уж нет, — мысленно шепнул он богу любви, который с усмешкою парил над этим диковинным ложем. — Ну уж нет!»

Осторожно ослабив объятия, Оливье перевернулся на спину и тихонько сказал:

— Ты устала. Поспи сначала, хорошо? — И задышал ровно, с присвистом, как будто и его сморил неодолимый сон.

Он слышал, как Анжель прерывисто вздохнула (облегчение, с которым она перевела дух, больно резануло его по сердцу!), потом немного повозилась, сжимаясь клубком, подтягивая колени к груди, — и уснула, однако, прежде чем погрузиться в блаженный сон, тихонько подсунула доверчиво раскрытую ладонь под плечо Оливье.

Он сглотнул подкативший к горлу комок и закрыл глаза, чтобы сдержать невольные слезы. И не заметил, как тоже уснул.

6

КОГДА НЕЛЬЗЯ ВЕРНУТЬСЯ

Неделю спустя, туманным пасмурным утром пятнадцатого ноября, Анжель стояла рядом с Оливье и Гарофано на невысоком, кое-где поросшем чахлым лесом холме и смотрела на серую реку с бурным течением, по которой неслись громадные льдины. Между ними лавировали, чудом удерживаясь на ногах, какие-то люди, и даже издалека было видно, что лица их такие же серые, как ледяная речная вода. Хоть двигались они очень медленно, едва одолевая бег воды, однако неустанно пытались укрепить козлы, которые то и дело подламывались, и установить новые и новые подмостки, как ни трудно было утвердить их на дне. Другие солдаты настилали сверху доски, но доски то и дело разъезжались, козлы вновь падали, грозя обрушить и самый мост, по которому двигалась длинная вереница пеших и конных, повозок и карет, пушек и телег маркитанток, — то переправлялись через Березину остатки французской армии.

— Понтонеры, — прохрипел Гарофано и сотворил крестное знамение. — В воде! В такой лютый холод! О Пресвятая Мадонна, да ведь все они станут жертвою своего самоотвержения! Они уже мертвецы, мертвецы, которые пытаются спасти армию…

— Мы тоже скоро станем мертвецами, если не переправимся через этот мост сегодня же, — перебил его угрюмо Оливье.

— Жаль, не удалось пристроиться в хвост императорским полкам! При них тут хотя бы относительный порядок. — Он кивком головы указал на стройные ряды, чинно переходившие по мосту.

— Старая гвардия! — мечтательно протянул Гарофано. — «Московские купцы», голубчики! Ей-Богу, ежели был бы мост на тот свет, они и по нему маршировали бы, как на параде! Нет, это не про нас. А вот наш друг Лелуп наверняка топает сейчас со своими товарищами — кум королю. Слышь, — обернулся он к Анжель, — не подбросила бы карту Оливье — уже была бы сейчас на том берегу!

— Если бы Лелуп раньше не сбросил ее прямиком в Березину! — сердито пихнул его в бок де ла Фонтейн, ревниво поглядывая на Анжель, но она так вздрогнула, с таким непритворным ужасом принялась вглядываться в ряды шедших по мосту, что у де ла Фонтейна отлегло от сердца, и он, свесившись с коня, нашел холодные пальцы Анжель и поднес их к губам.

Гарофано хмыкнул и покачал головой, с недоумением поглядывая на своего товарища. Санта Мария, что с ним происходит?! Не он ли совсем недавно разглагольствовал: «Чтобы я влюбился, надобны две вещи: или очарование шаловливого котенка, или нечто божественное». Гарофано исподтишка оглядел Анжель. Котенком ее не назовешь, тем паче шаловливым, — чего в ней нет, того нет! Красавица, конечно, ничего не скажешь, но до чего печальная, до чего унылая! Гарофано, предпочитавший пухленьких, бойких на язык неаполитанок, не мог понять, что де ла Фонтейн нашел в этой, прямо скажем, полковой шлюхе, от чего потерял голову. Впрочем, он тут же вспомнил другое изречение Оливье: «Любовь никогда не заглянет к человеку, который начал рассуждать и мыслить, который разочаровался в людях и сломлен несчастьями, который на женщин смотрит, как на кукол, одаренных языком, — и еще язычком, и более ничем…» Что ж, верно, и впрямь обрел он в ней нечто божественное!

Утомленный такими непривычными мыслями, Гарофано зевнул, огляделся, размышляя, как бы это им половчее втиснуться на мост и, первое дело, благополучно пройти по нему, как вдруг ахнул:

— Император! Смотрите, император!

Оливье и Анжель привстали на стременах, вглядываясь в группу людей, одетых с особой, по сравнению с потертым, обтрепанным видом мундиров, пышностью. Анжель обратила внимание на высокого, очень красивого человека. Подобно остальным офицерам, он вел свою лошадь в поводу, поскольку верхом было опасно ехать: мост получился настолько непрочным, что трясся под колесами каждой кареты, словно вот-вот развалится. Более этот человек ничем не напоминал других. Костюм его выглядел вызывающе нарядным и совсем не вязался с обстановкой, особенно с трескучим морозом. С открытым воротом, в бархатном плаще, накинутом на одно плечо, с вьющимися волосами и в черной бархатной шляпе с белым пером, он больше походил на героя из мелодрамы, чем на военного. Завидев в окошке проезжавшей мимо кареты какую-то даму, он приветствовал ее грациозным жестом.

— Император очень красив. И держится бодро! — пробормотала Анжель, но Оливье, проследив за ее взглядом, усмехнулся:

— Вы не туда смотрите, дорогая. Это Мюрат, неаполитанский король и любимец женщин. Он, как всегда, уверен в себе и весел. Как говорят русские, ему все — как с гуся вода. А император — вот он.

Оливье указал на невысокого человека, в бархатной куртке на меху и такой же шапке, с длинной тростью в руке. Анжель впилась в него взглядом — и разочарованно вздохнула: лицо императора показалось ей вполне заурядным и незначительным. Видно было, что он замерз, но старался держаться с достоинством, как будто его нисколько не беспокоят ни холод, ни сумятица вокруг. Взмахами руки он торопил переправу: становилось теплее, и, хотя почти никто не ощущал потепления, понтонеры из воды кричали, что лед начинает трескаться и мост вот-вот рухнет.

— Чего мы ждем, де ла Фонтейн?! — нервно ерзая в седле, воскликнул Гарофано. — Думаешь, русские век будут гоняться за призраками в Борисове? Чичагов [64] вот-вот спохватится и подведет свою артиллерию. Тут-то нам и придет конец.

Оливье рассеянно кивнул.

— Странно… — прошептал он, оглядываясь, словно обращаясь к хвойному лесу, стоявшему вдали темной стеной. — Неужели все кончено? Я только сейчас осознал, что война проиграна безнадежно и я покидаю Россию как жалкий беглец.

— Лучше быть беглецом, чем мертвецом, — пробурчал Гарофано, весь вид которого говорил, что он с трудом сдерживается, чтобы не дать шпоры коню и не помчаться во весь опор на мост.

— В нашем положении смерть не самое большое зло, — пробормотал де ла Фонтейн, который, похоже, говорил сам с собой, вовсе не нуждаясь в одобрении или порицании Гарофано и Анжель. — И если не должно желать смерти ни себе, ни другим, — продолжал он свой монолог, — то, по крайней мере, не слишком жалеть о тех, кого Бог уже призвал к себе: они умерли, исполнив самый священный долг, — умерли во славу Франции! А мы, живые?.. Какую память мы о себе оставили в России? Взорванный Кремль? Сожженные города и деревни? Бегство ряженых по Смоленской дороге? Вы знаете, что у русских уже сложилась пословица: «Голодный француз и вороне рад!» Вот эта память о нас, конечно, переживет века! — Он криво усмехнулся: — И русский язык благодаря нам обогатился словом «шваль»…

— Ш-ва-ль? — осторожно повторил Гарофано. — Что это значит?

— Когда наши вояки во время отступления меняли в деревнях своих коней на хлеб и муку, они говорили русским: «C'est le cheval! C'est un bon cheval» [65]. Где там хороший?! Эти полудохлые клячи хороши были бы только на живодерне, поэтому все, ни на что не годное, теперь зовется у русских — шваль. Это мы, мы! Посмотрите! Это мы — шваль!

Оливье уткнулся в гриву лошади, и Анжель с изумлением увидела, что он плачет.

— Ради Бога! — в отчаянии возопил Гарофано. — Чего ты от нас-то хочешь?!

Анжель не слушала, что отвечал Оливье. Она пристально смотрела на крыло темного леса, плавно огибавшее белое заснеженное поле. Воистину натура в свой сердитый час создала эти унылые места! Вершины елей непрестанно шевелились, как живые, размахивали ветками под ветром, который бушевал в лесу, почему-то оставляя в покое равнину; и когда огромная стая ворон или галок вдруг взмыла ввысь, Анжель показалось в первую минуту, что это начали взлетать еловые ветви.

Покружившись над лесом, птицы с граем понеслись над полем, над вздувшейся свинцово-серою рекой. Их неумолчный, зловещий крик вызвал небольшую панику на мосту.

Кто-то, не выдержав, даже выстрелил в середину стаи. Посыпались перья — но и только.

«Над русскими войсками кружился орел в день Бородина, и они восприняли его как предвестие победы, — вспомнила Анжель рассказ Оливье. — А над нами кружит черное воронье…»

Она неотрывно следила за полетом стаи и вдруг заметила среди черных крыл мелькание серебряных сполохов. Какая-то другая птица затесалась в эту обезумевшую стаю и, влекомая ею, уносилась вдаль, не в силах вырваться, не в силах вернуться. Что с нею будет? Заклюют вороны? Или спасется?

Анжель подняла глаза к небу. Ветер гнал серые, клочковатые тучи на западе, а над темным лесным крылом светило-голубело ясное небо.

Там, на востоке, оставалась Россия. Чем была для Анжель эта страна? Темной бездной беспамятства и беспрестанными, жгучими страданиями… Стоит ли жалеть о ней?! Но почему так щемит, так ноет сердце?

— Ну вот что! — воскликнул потерявший терпение Гарофано. — Если вы решили кормиться русскими воронами — на здоровье! Как угодно! А я — я отправляюсь на мост. А вы — вы как хотите! Addio! [66] — И он, дав шпоры коню, поскакал с холма, ничуть, впрочем, не сомневаясь, что Оливье и Анжель не замедлят последовать за ним. Так и произошло.

* * *

Не зря опасался Гарофано: они упустили благоприятный момент. Император, его свита и гвардия уже переправились, и как ни пытались недавно прибывшие в армию жандармы расчистить подходы к мосту и упорядочить переправу, ничего у них не получалось. Множество людей скопилось на мосту, да и вокруг него царило настоящее столпотворение, еще усиленное тем, что ветер донес издалека громы русских пушек. С быстротою лесного пожара распространился слух, что русские давно оставили Борисов и уже на подходе. Воцарившаяся паника не поддавалась никакому описанию! Вся масса людей, прежде с большей или меньшей степенью нетерпения ждавшая возможности переправиться, одновременно ринулась к берегу с криком: «Sauvez-vous!» [67]. Но только первые ряды могли видеть оба моста через Березину, поэтому остальная толпа, не видя мостов, оттесняла к реке всех тех, кто находился впереди, сталкивая их в реку, раскидывая трупы и сломанные повозки, скопившиеся здесь.