* * *

— Господи Иисусе, — выкрикнула Ангелина, кидаясь к дверям, но тут же метнулась к массивному гардеробу, выхватила оттуда батистовую сорочку и принялась рвать ее на полосы, комкать и заталкивать под рубашку Оливье, пытаясь приостановить ток крови. Опять вскочила, опять бросилась было за помощью, но снова вернулась, приникла губами ко лбу Оливье, с ужасом ощутив, какой он влажный и холодный, этот высокий лоб. Сколько же крови он потерял! Где его ранили, откуда он шел?

Кровь уже не выбивалась толчками на белую ткань — сочилась тонкой струйкой, но это не слишком-то утешило Ангелину, ибо под глазами Оливье вдруг резко обозначились сизые тени, а черты заострились.

Она схватила его запястье, нащупывая пульс, и увидела, как, затрепетав, веки Оливье поднялись, открыв невидящие глаза.

Ангелина опять вскочила, открыла погребец и, расплескав изрядно, налила в рюмку коньяку, поднесла к губам Оливье:

— Ну-ка, глоточек. Ну пожалуйста, милый!

Он с усилием втянул в себя немного жгучего напитка, и спустя мгновение взгляд его чуть прояснился. Губы шевельнулись — сперва беззвучно, а потом Ангелина разобрала слова:

— Клянусь, цветок был белый. Всегда… только белый…

Ангелина кивнула, боясь, что разрыдается, если скажет хоть слово, и опять поднесла к губам Оливье рюмку. На сей раз он смог осушить ее до дна, и голос стал отчетливее:

— Он не ушел живой, ты не бойся больше. Он меня достал, но и сам остался лежать с моим стилетом в груди.

— Хорошо, хорошо, — наконец-то спохватилась Ангелина. — Ты пока помолчи, береги силы, а я сбегаю, пошлю за доктором. И перевязать тебя надо.

Оливье слабо сжал ее пальцы.

— Не надо. Я человек конченый. Патроны расстреляны, свечи погасли.

— Какие свечи? — с ужасом спросила Ангелина, оглядываясь: солнечный свет лился в окна.

— Это Монтескье… перед смертью, — выдохнул Оливье, с трудом раздвигая губы в улыбке. — Я всегда хотел сказать эти слова перед смертью. Красиво! Вот… сказал.

— Какая смерть?! — фальшиво возмутилась Ангелина. — Подумаешь, чуть-чуть поцарапали его. Из-за чего дрались? Из-за прекрасной дамы?

Она болтала, что приходило в голову, неприметно пытаясь высвободиться из пальцев Оливье и все-таки побежать за слугами, но он не отпускал.

— Из-за прекрасной, да… Глаза у нее синие, а волосы золотые. — Оливье попытался коснуться растрепанных, как всегда, кудрей Ангелины, но рука его упала. — Ничего, ты его больше не бойся. И теперь ты можешь вернуться домой. Слава Богу и русскому войску — победа уже близко. Ты уедешь… там тебя ждут. Угрозы больше нет — я убил Моршана!

У Ангелины на какое-то мгновение потемнело в глазах.

— Каким же образом ты… — пролепетала она. — А я ведь думала…

— Я понял, — молвил Оливье, устремив на нее взгляд, исполненный особой, пронзительной, провидческой силы, и Ангелина со страхом заметила, что синие тени вокруг его глаз наливаются чернотой, хотя голос звучал еще бодро: — Ты думала, я предал тебя… да и что еще могла ты подумать?! Но когда я увидел, что Миркозлит выходит из той же калитки в парке Мальмезона, откуда вышла ты, я почуял: здесь что-то неладно.

— Миркозлит? — с отвращением переспросила Ангелина. — Это еще кто?

— Я знал его под этим именем. Но его зовут Моршан, хотя и это ненастоящая его фамилия. Он поляк, он ненавидит русских за то, что они владеют польскими землями. Он готов объединиться против русских с кем угодно, хоть с самим дьяволом. Я никогда не доверял ему, никак не мог понять, почему маркиза так доверяет ему.

— Маркиза? — насторожилась Ангелина.

— Да. Этот Миркозлит — ее ближайший поверенный. Я недавно узнал, что именно он должен был переправить де Мона и тебя в Англию. Это окончилось смертью де Мона, ты тоже чуть не погибла. Потом мы хотели послать курьера с известием барону Корфу — и этот курьер был убит. Но она так заступалась за Миркозлита, а я ведь верил ей. Да что там! Я ей до сих пор верю, хотя негодяй не постеснялся и ее оболгать. Представь, когда я спросил его, что он делал в Мальмезоне, он нагло ответил, что советовался там с маркизой д'Антраге, как получше встретить русского императора Александра — выстрелом или ударом кинжала, или даже взрывом. Конечно, я не мог не вступиться за эту святую женщину. Схватился за кинжал — он тоже. Он ловок, да и я не промах, клянусь! Он ударил меня первым и так захохотал, что обо всем забыл от радости. А я еще не выронил кинжала и успел его ударить… попал в самое сердце! Теперь честное имя маркизы… Что с тобой, Ангелина? — Он осекся и попытался покрепче сжать ее руку, но только и мог чуть шевелить ледяными пальцами.

Ангелина кивнула, не с силах вымолвить ни слова. Она пока даже осмыслить не могла это новое сплетение интриг.

— А маркиза? — проговорила она, наконец услышав свой голос как бы со стороны. — Она… кто она?

— О, это чудесная женщина! — Бледные губы Оливье дрогнули в улыбке: — И необыкновенно загадочная! Она уже не молода, но кажется молодой и прекрасной благодаря своим черным глазам. Лицо у нее прикрыто вуалью — потому что изуродовано шрамом. Когда маркиза была еще совсем молода, ее ударил саблей какой-то обезумевший простолюдин, и с тех пор… Удивительно, как ей к лицу эта вуаль. И такие ласковые глаза. Мне все время кажется, что я видел ее прежде. Она была бы красавицей, если бы не этот шрам.

— Нет там никакого шрама, — глухо проговорила Ангелина, почувствовав, как силы враз оставили ее. Наверное, так чувствует себя оплетенная паутиной муха, из которой паук уже высосал все жизнетворные соки.

— То есть как? — недоверчиво переспросил Оливье.

— Да так, — вздохнула Ангелина. — Нет и никогда не было. Потому тебе и казались знакомыми ее глаза, что ты видел их. Помнишь… там, на Березине? Мадам Жизель, графиня д'Армонти? Это и есть маркиза д'Антраге. Моршан тебе не солгал — он и вправду виделся с нею в Мальмезоне. Ведь она там живет. Значит, она руководит группой роялистов? О, теперь я вспоминаю… Несчастный Ксавьер говорил мне перед смертью о какой-то даме, которая направила его в трактир контрабандистов и которой он открыл тайну нашего брака. Ох, какая паутина, паутина! Мне никогда из нее не выпутаться! — Она прижала стиснутые кулаки к глазам и в отчаянии покачала головой.

— Ничего, Анжель, — долетел до нее слабый шепот. — Бодрись! Моршана больше нет. А ты… ты ведь русская! Я же знаю тебя. Я знаю ваш народ. Когда русские спокойны, они милы и веселы, но когда их страсти возбуждены, они бывают страшны: у них нет выдержки, какую дает воспитание, и обуздать свою страстность они не в силах. Думаю, ты сумеешь так расправиться с этой дамой, что от нее пойдут… как это вы говорите? Ко-люч-ки по у-лач-кам? — попытался выговорить он по-русски, и Ангелина невольно засмеялась:

— Пойдут клочки по закоулочкам!

Она смахнула с ресниц слезы слабости и малодушия.

О Оливье! Милый, неоцененный друг! Спасибо тебе за мудрость, за пресловутую французскую иронию, за веру и надежду! Еще несколько твоих насмешливых слов — и к Ангелине вполне вернутся утраченные силы, она вполне поверит в удачу!

Но Оливье молчал, и Ангелина с ужасом увидела, что голова его поникла, руки опустились, а кровь из раны снова хлынула струей.

Что же она наделала! Сидит тут, болтает с ним, с умирающим, вместо того чтобы звать на помощь!

— Оливье, — вскричала она, хватая его за плечи. — Оливье, ради Бога… еще хоть слово! Потерпи еще немного!

Кровавое пятнышко показалось в уголке его рта… набухало, пролилось тоненькой струйкой на подбородок.

— Все, — выдохнул он. — Для жизни моей этого достаточно… Ох, какая эпитафия! Cela me suffira! Не забудь…

Он умолк, но несколько мгновений еще смотрел пристально в глаза Ангелины, словно цепляясь взглядом за жизнь, потом не выдержал — сдался, умер.

* * *

Два дня спустя, вернувшись с кладбища, Ангелина, словно повинуясь всевластному зову, воротилась в эту комнату и застыла на пороге, глядя на сабли, пистолеты, трубки, уздечки и кнуты сухими, уже до боли наплаканными глазами.

Комната казалась безжизненной; запах табака, кожи, лаванды уже выветрился, словно Оливье никогда и не было здесь. «У жизни на пиру он быстрым гостем был» — вспомнились чьи-то стихи, и Ангелина в тоске покачала головой. Подошла к окну.

Внизу садовник возился с клумбой, высаживал первую рассаду портулака.

Ангелина взглянула на свои руки — они тоже были в земле. Сразу после похорон она посадила на могилу кустик сирени, маргаритки — они вот-вот зацветут — и черно-траурные виолы, которые в России называют анютины глазки. Жалела, что не нашлось лилий — самых печальных цветов, а потом вспомнила, что лилию не стоит сажать на могиле — она и сама вырастает под влиянием какой-то неведомой силы, и вырастает преимущественно на могиле самоубийцы или человека, погибшего насильственной смертью. На могиле убитого она служит знаком мести, а на могиле грешника — прощения и искупления им грехов.

И Ангелине бы свои грехи искупить. Она чувствовала, что сейчас наступила самая подходящая пора для покаяния, чтобы умилостивить Бога. Но возвратить нельзя прошедшего, и дай Бог, чтобы никогда более не пришлось ей испытывать такого раскаяния. До того было горько, что лишь невероятным усилием воли ей удалось заставить себя порадоваться: Моршан мертв! Хоть эта страшная петля сползла с ее шеи! И ведь со дня на день в Париж войдут союзники. Толков разных о сем про́пасть, но правды не узнаешь, бесспорно лишь одно: близок час, когда на улицах французской столицы зазвучит русская речь! Тогда не Ангелине, а графине д'Армонти, мадам Жизель придется скрываться и таиться. Пока же… Ну что же, все ее козни Ангелина уже знает наперечет и сможет им противостоять!


Будущее, однако, показало, что знала она далеко не все.

6

ПАРИЖ ВСТРЕЧАЕТ ПОБЕДИТЕЛЕЙ

Знающие люди говорят, что на войне один час, одно мгновение могут изменить весь ход кампании. Истинность такого утверждения союзники могли проверить на подступах к Парижу.

Князь Шванценберг, командующий австрийскими войсками, видя упорное сопротивление Наполеона, намерен был отступить: война, полагал он, могла длиться еще долго! Но Александр I, умевший, как говаривали его современники, соглашать умы, в сем важном случае употребил и непоколебимую решительность.

«Я не соглашусь на это, — заявил он. — Продолжение войны возбудит отчаяние в сердцах населения Парижа. Сейчас парижане видят в нас безусловных победителей и готовы покориться. Увидев же нашу нерешительность, они начнут вооружаться против нас!»

Отступление было отменено. Так Александр I решил жребий кампании 1814 года.

Это случилось десять дней назад, и тогда же вновь затрепетали сердца парижан: что ждет их от победителей и прежде всего — от русского царя? Уж если Александр сжег свою столицу ради поражения врага, во что же превратит он столицу побежденного неприятеля? Какие размеры примет его мстительность?

Мало кто знал в Париже, что с самых юных лет Александр I почитал лучшею славою быть благодетелем человечества, обращая при этом особенное внимание на Париж и его историю. Однажды, в присутствии вельмож двора своего, Екатерина II спросила внука: что более всего нравится ему в истории. «Поступок Генриха IV, когда он посылал хлеб осажденному им Парижу», — ответил тот. Известно, что Генрих IV, осадив Париж, пресек все пути к подвозу хлеба. Но, услышав о страдании жителей, он снабдил пищей не только бежавших из Парижа, но и полководцам своим дозволил препровождать хлеб в стены этого города. Думал ли Александр I в отроческие лета свои, что он превзойдет в великодушии и самого Генриха IV? Александр спас тот самый город, откуда завоеватель выходил для разорения России. Впечатления отроческие сильно действуют на всю жизнь. Александр под стенами Парижа изрек бессмертные слова: «Обещаю особенное покровительство городу Парижу. Безусловно, отдаю всех французских пленных». После сих слов дело человечества, дело мира можно было считать выигранным.

И вот наконец наступила эта ночь… последняя ночь осады Парижа. Огни, озарявшие стан союзников, засверкали на окрестных холмах, на виду у французской столицы. Сияние сих огней, столь страшных для другого осажденного города и в другое время, было тогда для парижан вестником свободы Франции и спасения великого города. Тщетно приверженцы Наполеона рассеивали злобные слухи, побуждали народ к сопротивлению. Жители Парижа убеждены были, что жребий их зависит от дружественного приема союзных войск.

* * *

Я добр и кроток, это ценит мой народ.

Такой правитель для него — отрада.