— Аргамаков! — окликнул его товарищ. — Ты только погляди!

Волны народные трепетали, колыхались, бились вокруг величественного и приветливого императора русского, который, как никто другой из государей союзных держав, привлекал восторженное внимание, и стар и млад, и простолюдин, и первостепенный парижский житель — всяк норовил схватить царя за руку, за колени, за одежду, хотя бы за стремя, чтобы снова и снова воскликнуть:

— Vive Alexandre; á bas le Tyran! [115] Да здравствуют наши избавители!

— Государь очень неосторожен, — неодобрительно пробурчал офицер, но Аргамаков успокоил его улыбкой:

— Истинное величие в доброте и бесстрашии.

С трудом оторвав восторженный взор от царя, он принялся оглядывать толпу, улыбаясь в ответ на улыбки, взмахивая рукой в ответ на приветственные жесты, любезной улыбкой встречая всяческие благоглупости, летевшие со всех сторон:

— Посторонитесь, господа, артиллерия! Какие длинные пушки, длиннее наших!

— Какая длинная лошадь! Степная, верно!

— Посмотри, у него кольцо на руке. Верно, и в России носят кольца.

— Отчего у вас белокурые волосы?

— От снегу! — ответил Никита первое, что пришло в голову, и подумал: «Не знаю, от тепла или от снегу, но вы, друзья мои, давно рассорились со здравым рассудком!»

— Отчего они длинны? В Париже их носят короче. Великий артист, парикмахер Dulong, обстрижет вас по моде.

— И так хорошо! — заступилась другая женщина, и Никита подарил ей беглую улыбку.

Наслышанный о красоте и прелести француженок, он сейчас чувствовал себя обманутым. О да, они прелестно одеты, у всех искрятся весельем глаза, они задорны, милы, пикантны, соблазнительны, очаровательны… куколки! Цветочки! Игрушечки! Безделушки! В них нет завораживающей, тихой прелести соединения достоинства и неукротимости, не чувствуется пламени, мерцающего в ледяном сосуде… это есть только в русских женщинах. И офицер, глядя на хорошеньких парижанок, вдруг ощутил острую тоску по родине и такую печаль по навек утраченному, что тихонько застонал, как от мучительной, внезапной боли.

Его затуманенные воспоминаниями глаза скользили по кокетливо причесанным головкам женщин, спешивших приблизиться к государю и преподнести ему весенние цветы, как вдруг некое золотистое облако привлекло его внимание. Это был букет нарциссов, такой огромный, что женщина, несшая его, прижимала его к себе, как заботливая мать — ребенка, однако цветы все равно рассыпались в разные стороны. Она и сама была золотоволосая, и сиял этот букет так, что Аргамаков на мгновение допустил поэзию в свое оледенелое сердце и подумал, что все это, вместе взятое, похоже на солнышко, едва взошедшее и щедро рассыпающее вокруг свои золотые лучи.

Вьющиеся, непослушные пряди упали на лицо женщины, и она отбросила их нервным, трепетным движением, выронив еще несколько цветов. Лицо ее открылось, и Аргамакову показалось, что он лишился рассудка.

Не помня себя, он соскочил с коня, и его казак тотчас последовал примеру барина, что вызвало новый взрыв восторга при взглядах на это смуглое, скуластое, черноусое лицо:

— Oh, bon Dieu, quee Calmok! [116]

Аргамаков ничего не слышал. Раздвигая толпу, он силился пробиться к женщине с букетом нарциссов, но ему это удавалось с трудом, а перед ней, словно нарочно, расступались люди, открывая ей путь к русскому государю.

Никита все еще был ошеломлен, потрясен, но обостренное зрение и навыки человека, прошедшего войну и чудом избежавшего смерти, действовали как бы помимо его воли — он почти бессознательно замечал странности, которые сопровождали продвижение золотоволосой женщины.

Этих «странностей» было три, и они имели неприглядный образ мужчин в лохмотьях и больших колпаках, с ужасными, мрачными физиономиями. Именно такими Аргамаков некогда представлял себе всяческих маратов, робеспьеров, дантонов [117], и отвращение подало ему сигнал тревоги, отрезвивший его.

Теперь он не безрассудно стремился за женщиной, подбирая упавшие цветы, словно во что бы то ни стало должен был вернуть их в букет, но и наблюдал за ней. Во всем ее облике было нечто странное, и Никита, наглядевшийся сегодня на счастливых парижанок, сразу понял, в чем суть. В облике этой женщины не было упоения, восторга, самозабвенного ликования. С тем выражением лица, с каким она рвалась преподнести цветы русскому царю, люди, наверное, восходили на эшафот, подумал Никита. Обреченность, безнадежность, отчаяние, ужас, оледеневшие черты… Она шла, как ходят во сне, и если бы не энергичные тычки тройки страшных сопровождающих, уже давно остановилась, упала, была бы затоптана толпой… но она шла и шла, с каждым шагом теряя все больше цветов, и к тому времени, когда Никита наконец добрался до нее, в руках у нее был тощенький желтый букетик, сквозь который явственно проглядывало что-то серо-стальное.

Она находилась уже шагах в пяти от государя, когда Никита настиг ее, рванул в толпу и, заворотив руку ей за спину, с трудом выдернул из пальцев, сведенных судорогой, обоюдоострый стилет, лезвие которого — он приметил с одного взгляда — было покрыто черно-коричневой каймой. Смутное подозрение, возникшее у Никиты, окрепло, едва он замахнулся этим стилетом на «марата», которого и без того странное лицо исказилось еще пуще, и он бросился наутек с такой резвостью, что вмиг растворился в толпе; невесть куда канули и «дантон» с «робеспьером». Итак, клинок был отравлен, без сомнения, и даже незначительный удар, нанесенный им, мог оказаться смертельным для русского государя. Облегчение, овладевшее Никитою при мысли о том, какое злодеяние он только что невзначай предотвратил, было сравнимо лишь с ужасом от того, что свершить сие богопротивное дело должна была Ангелина.

* * *

Среди орущей, хохочущей, пляшущей толпы они стояли двое, и никто не толкнул их, не приблизился к ним, не сказал им слова, как если бы они были окружены неким магическим кругом, начертанным любовью и смертью.

Никита смотрел в незабываемые синие глаза, но не видел в них ни искры изумления, ни радости, ни даже страха или отчаяния. Ангелина стояла, будто громом пораженная, не делая ни шагу ему навстречу, словно не узнавала его. Наконец Никита не выдержал: схватил ее, стиснул в объятиях, покрыл поцелуями бледное, похолодевшее лицо — и тоже окаменел, когда помертвелые губы исторгли чуть слышный шепот:

— Что ты наделал! Теперь моя дочь погибла…


Ее дочь!

Изумление, боль, ревность при этих словах превзошли все иные ощущения, и немалое минуло время, прежде чем рассудок воротился к Никите, прежде чем беспорядочные мысли оформились вопросом:

— Но почему?!

Ангелина молчала, и, отстранившись от нее, Никита увидел, что из безжизненных глаз медленно текут слезы.

— Батюшки, ваше благородие, — пробормотал изумленный казак, — так ведь это же она, она! Это ж ведь та самая французка, из-за коей Варька-покойница едва ума не решилась! Не она ль была у вас в доме охотничьем?!

— Она, — кивнул Никита. — И никакая она не француженка, а русская.

— Ах ты моя лебедка белая! — восхитился Степан, заботливо оттесняя своего барина и его милую под защиту афишной тумбы, в сторону от толпы. — Что ж ты такая нерадостная? Свои, глянь, пришли! Сво-и! — крикнул он громко, будто глухой, но, не дождавшись даже малой искры жизни в этом лице, повернулся к барину: — Что это с ней? Глянь, ваше благородие! Глаза будто и не видят! Больна… не то опоили чем?

Вмиг все прояснилось для Никиты. Эти расширенные зрачки, остановившийся взгляд, это неостановимое движение к странной, противоестественной цели — убийству, могли быть объяснимы только одним: Ангелина и впрямь одурманена.

— Что же делать? — шепнул он, стискивая ее ледяные пальцы, по-прежнему скрюченные, словно все еще держали букет.

— Есть только одно средство, — внезапно проговорила Ангелина каким-то странным, не своим, а хитрым, неприятным, порочным голосом, принадлежавшим другой женщине, как если бы устами Ангелины гласила какая-то злобная чревовещательница. — Только одно средство спасти твою дочь. Ты должна убить русского царя.

Никита и его казак враз перекрестились.

— Нет! Нет! Я не могу! — воскликнула Ангелина с ужасом.

— Вспомни о девчонке, — усмехнулся ее губами все тот же чужой голос.

— Где она? Что с ней?! — Это опять говорила Ангелина, безмерно испуганная, не владеющая собой, с лицом, похожим на мертвую маску.

— Она в безопасности. Ее охраняет надежный сторож, который при необходимости может стать и палачом.

— Нет… Умоляю вас… — Голос Ангелины прервался рыданием.

— Тебе придется выбрать, или смерть Александра — или смерть твоей дочери. Ничего! Это не так трудно! Всего один удар. Достаточно хотя бы оцарапать его, чтобы он умер на месте.

Этот чужой голос подтвердил догадку Никиты. Но чей, чей это голос? Где он мог его слышать?

— И ничего не бойся, — продолжала та женщина. — Тебя будут охранять. С тобой пойдут трое наших, они расчистят тебе дорогу к царю и помогут потом уйти от преследования. Но берегись, берегись, Анжель! Если ты вздумаешь улизнуть или кликнуть на помощь русских, знай: за тобой будут неустанно следить! Весть о твоем предательстве тотчас достигнет меня. И тогда… ты понимаешь, что будет тогда!

— Вы не сможете, нет, мадам Жизель, вы не будете так жестоки! — рыдала Ангелина.

«Мадам Жизель!» — наконец-то понял Никита. Это голос проклятой шпионки! Значит, она замыслила сие страшное злодеяние! Да, на ее милосердие нечего надеяться!

— Разве ты меня не знаешь? — подтвердили его предположения металлические нотки в голосе мадам Жизель. — Я сдержу слово и отпущу тебя с ребенком, когда дело будет сделано. Или… или… нет, Анжель, лучше не испытывай судьбу. А сейчас — выпей вот это. Тебе станет легче, все покажется так просто!..

— Так и есть — каким-то зельем опоили молодку! — прервал возмущенный Степан этот страшный спектакль. — Ну да ничего! Говорят, на каждую отраву свое лекарство имеется!

С этими словами он снял с пояса фляжку, отвинтил крышечку и, прежде чем Никита успел его остановить, с такой силой прижал край к губам Ангелины, что она, отшатываясь, запрокинула голову — и невольно сделала несколько глотков.

Мгновение она стояла не дыша, глядя в одну точку, потом закашлялась, зашлась, пытаясь перевести дух. Перепуганные Никита и Степан трясли ее и били по спине, пока Ангелина не вздохнула глубоко, не выпрямилась — и не открыла омытые слезами синие, изумленно-испуганные глаза.

— Верное дело! — в восторге крикнул Степан. — Я знал, знал! Разве басурманское пойло выстоит против нашего, с русской винокурни?

И он умолк, смахнул невольную слезу, видя, как его барин и эта «лебедка белая» шагнули друг к другу, протянув руки, — да так и замерли, сплелись взорами…

— Эх, что стоять! — Степан сорвал с головы шапку, шлепнул себя ею по колену. — Хватай ее, барин, да целуй крепче! — И словно для того, чтобы показать, как это делается, он выдернул из толпы первую попавшуюся красотку в чепце и белом передничке, залепил звучный поцелуй в свежие губки, — и отшвырнул почти лишившуюся чувств парижанку обратно в толпу.

Ангелина и Никита не видели, не слышали ничего, неотрывно смотрели друг на друга, словно не веря глазам, пока Степан, и в умилении не утративший способности трезво мыслить, не схватил обоих, не встряхнул хорошенько.

— Чего встали! Девчонку-то спасать надобно!

Ужас вновь выбелил лицо Ангелины. Она оглянулась — и как раз вовремя, чтобы поймать взором фигуру «робеспьера», бегущего по переулку.

Значит, он не исчез — просто затаился. Высматривал, подслушивал, а теперь…

— Он бежит сказать, сказать… — Она задохнулась, но все было ясно и без слов: страж Ангелины спешил доложить той, которая его послала, что покушение сорвалось — и теперь настало время расплаты.

* * *

Все, что происходило дальше, слилось в сплошной поток событий, свершавшихся как бы даже и без участия людской воли, а по милости или, напротив, нерасположению Провидения.

Никита и Ангелина со всех ног побежали в проулок, но «робеспьер» уже скрылся за углом.

— Стойте! Стойте! — закричал кто-то сзади по-русски, а потом раздалось цоканье копыт, и их догнал Степан верхом на своем коне, ведя в поводу скакуна Никиты.

Словно перышко, тот забросил в седло Ангелину, вскочил сам и дал шпоры. Они миновали переулок, выехали на улицу Трех Трактиров — и наконец увидели беглеца, опять поворачивающего за угол.

— Ох, уйдет, уйдет! — закричала Ангелина, порываясь соскочить на ходу, но Никита железной хваткой притиснул ее к себе.

— Ничего, не бойо-сь! — просвистел сквозь стиснутые зубы и снова дал шпоры коню.