Когда начинались каникулы, для меня они были гораздо хуже учебных семестров, потому что к обычным тяготам добавлялись еще скука и бездействие. По крайней мере, если бы занятия продолжались, у меня было бы хоть какое-то дело и не осталось бы времени на печальные размышления. А эти «перерывы между учебными семестрами», как их здесь именовали, были просто ужасны.

Некоторые ученицы уезжали с родственниками или друзьями, которые могли пригласить их к себе на каникулы. А самые несчастные оставались в монастыре Святого Вознесения. И тогда монахини старались как-то облегчить нам жизнь. По утрам мы вставали на полчаса позже, у нас было больше свободного времени. Нам выдавались дополнительные книги для чтения и разрешалось поиграть на фортепиано, стоявшем в комнате для отдыха на той половине, где жили старшие девочки. Те, кто хоть как-то умел бренчать на инструменте, развлекались сами и веселили нас.

Но большую часть дня мы, как обычно, уделяли занятиям: одни, как и я, учились печатать на машинке, другие – готовить на главной кухне, третьи стирали в прачечной.

Тем, кто никуда не уезжал, было грустно наблюдать, как немногие счастливчики собирали вещи, чтобы поехать к родственникам. Летом увозили к морю, а на Рождество – домой, где были такие вкусные вещи, как индейка и рождественский пудинг, где вывешивались чулки для рождественских подарков (как тяжело было мне вспоминать рождественские каникулы дома, с родителями и друзьями)… Я испытывала жуткую пустоту, которая была для меня страшнее всего, так как мне было нечего ждать от школьных каникул в монастыре Святого Вознесения.

Сначала я несколько раз бывала в гостях у моей подруги Маргарет и ее матери, но эти поездки были неудачными. Теперь я чувствовала себя скованной и смущенной в присутствии наших друзей Делмеров, их уютный дом, вкусная пища и свобода – все стало для меня чужим, и я стремилась как можно скорее покинуть этот дом. Но возвращение в монастырь становилось еще более невыносимым. Очевидно, и Маргарет было со мной труднее – ведь я так изменилась, стала скрытной, молчаливой, ничего не рассказывала о своей монастырской жизни. Я помню, как мне хотелось броситься к ней на шею и все ей рассказать, поплакаться и умолять ее не отсылать меня в монастырь. Но я не осмеливалась ни заплакать, ни все объяснить им, когда они провожали меня до ворот. Я помню, как миссис Делмер сказала: «Ты немного побледнела и похудела, но мне кажется, что ты уже совсем освоилась, дорогая. Правда же, тебе там не очень плохо?» И я ответила: «Конечно, мне совсем неплохо».

И, вернувшись в монастырь, я снова лежала с открытыми глазами в нашей спальне, вспоминая их милый гостеприимный дом в Норвуде, а также счастливую Маргарет, окруженную любовью родителей…

Вскоре Делмеры покинули Лондон, отправившись в Восточную Африку, и я больше уже ни к кому не могла поехать. Но может быть, это было и к лучшему, так как мне было гораздо легче переносить непрерывную монотонность монастырской жизни, чем вкушать прелести светской жизни, а затем возвращаться в приют.

Однако вскоре у меня появилась еще одна тропинка в «большой свет».

В монастыре я подружилась с Руфью Энсон, девочкой моего возраста. Нам обеим было по шестнадцать лет. Руфь осиротела, когда ей было десять лет: ее родители погибли в железнодорожной катастрофе. Но ей повезло больше, чем мне, потому что у нее были еще дядя и тетя, которые платили за ее учебу в монастыре. Она не могла воспитываться в их доме, потому что у них и без того была очень большая семья – пять девочек и два мальчика – и жили они в маленьком, тесном домике в Стритеме.

Руфь была гораздо образованнее, чем многие другие девочки из небогатых семей; она обладала чувством юмора и завидным жизнелюбием. И мне нравилось это в ней, потому что сама я не могла быть такой жизнерадостной, не могла, как она, легко и небрежно воспринимать окружающий мир. Она всегда говорила мне, что надо «принимать жизнь такой, как она есть» и не «углубляться в мучительные размышления». Я думаю, лишь Руфь понимала, как я мучилась, какие душевные переживания беспокоили меня.

Руфь собиралась стать портнихой, и она прекрасно шила. Ее тетя, Лили Энсон, когда-то занималась шитьем и обещала подыскать ей хорошее место ученицы в какой-нибудь большой фирме, когда девочке исполнится семнадцать лет. К тому времени оба старших сына миссис Энсон должны были уехать в Канаду, и Руфь смогла бы жить у них дома. Я очень радовалась за нее! Как прекрасно иметь родной дом, и неважно, красивый он или нет. У меня не было дома, и, даже когда через год я стала работать секретарем, мне пришлось снимать комнату в чужом доме. Обычно монахини подыскивали комнаты для таких девочек, как я. При этом хозяйка дома всегда была набожной католичкой и присматривала за нами.

Стенография, машинопись и делопроизводство – очень монотонные занятия, и я не испытывала к ним особого пристрастия. Зато именно в это время у меня появилось желание писать, хотя я никому, кроме Руфи, не говорила об этом. Я украдкой писала короткие рассказы и твердо решила, что, как только стану вполне самостоятельной и у меня появится какая-то возможность, я всерьез займусь литературной работой. Я знала, что самое главное для меня – читать. Я пыталась доставать современные романы и журналы и изучать вкусы публики. Но уединенная жизнь, которую мы вели в монастыре, не давала нам никакого представления о том, что творилось в мире, и я быстро поняла это.

5

Прошло уже почти полтора года, как я поселилась в монастыре. И вот в один прекрасный августовский день Руфь попросила разрешения пригласить меня в дом своего дяди. Как правило, подобные посещения были запрещены, но Руфь очень просила. Я никогда никуда не выезжала. Это был день рождения Руфи… Миссис Энсон испекла праздничный пирог; и Руфь обещала, что до наступления темноты меня проводят обратно в монастырь.

Наверное, в первый и последний раз в своей жизни мать-настоятельница проявила гуманность, сделала исключение из правил, разрешив мне поехать с Руфью. В монастыре я вела себя примерно, недавно сдала питменовский экзамен, мои ответы всем понравились, и мать-настоятельница решила, что не будет большого вреда, если я навещу родственников Руфи и выпью чашечку чаю. (На самом деле хотя меня и нельзя было обвинить в нарушении правил, но часто упрекали в том, что я была «необщительная» и «угрюмая». Причина этого заключалась в том, что никто не понимал меня и того, насколько я боялась выбраться из своей скорлупы, опасаясь, что любой может причинить мне боль. За эти полтора года жизни в монастыре у меня появился своеобразный щит. Теперь никто не мог проникнуть в мою душу. Я стала по-другому относиться к жизни, проявлял к ней внешнее безразличие и бесстрастность, думая, что это спасет меня от новых бед.)

Я очень обрадовалась приглашению и, когда Руфь зашла за мной, была уже почти готова, хотя выглядела не менее ужасно, чем в тот день, когда впервые надела монастырскую одежду; правда, синее платье сидело на мне немного лучше. Я надела аккуратно заштопанные синие хлопчатобумажные перчатки и панаму с желтоватыми пятнами. Волосы так и остались короткими, а мое бледное лицо слегка раскраснелось от волнения.

Руфь тоже была в хорошем настроении. На ней было веселенькое красное с белым хлопчатобумажное платье и белая соломенная шляпка с букетиком цветов. Я с удовольствием смотрела на ее наряд. Раньше я так любила красивую одежду… Где все те вещи, которые мне покупала мама?.. Я почувствовала, что больше не могу носить одну и ту же простую униформу. Но главное – я радовалась тому, что было теплое августовское утро и я совершенно свободна. Я отправилась с Руфью, и рядом не было монахинь с их правилами и условностями. Я с нетерпением ждала встречи с родственниками Руфи.

В Стритем мы ехали на автобусе. Энсоны занимали половину красного кирпичного дома совсем рядом с Хай-стрит. Там было много таких домов с палисадниками. Дядя Руфи в свободное время любил поработать у себя в саду и на клумбе перед домом, где росли алые и желтые бегонии. На мой взгляд, они были просто великолепны. Меня переполняла радость, но все же я с легкой печалью вспомнила наш собственный прекрасный сад в Норвуде, и особенно лилии и розы, которые любила мама, и красные гвоздики, которые мой отец часто носил в петлице.

– К чаю придет мой кузен Дерек, – сказала Руфь. – Он в семье старший, ему двадцать два года. Осенью они с креном Гарри поедут работать в Оттаву на ферму. Дерек любит музыку. Он интересовался, занимаешься ли ты музыкой.

Эти слова вызвали у меня горькое чувство. Ну как могли мы в монастыре Святого Вознесения «заниматься музыкой»? Раньше я действительно немного занималась музыкой. У меня были уроки игры на фортепиано, мы пели вместе с мамой и слушали пластинки Маргарет. Я вспомнила, что очень любила «Лебединое озеро» Чайковского, и подумала, может быть, и Дерек любит эту музыку. И я решила спросить его об этом.

Нас встретила тетя Лили. Это была полная приятная женщина с поблекшими рыжими волосами и добрыми голубыми глазами на бледном веснушчатом лице.

Через несколько минут я уже сидела в гостиной Энсонов, как почетная гостья, за уставленным угощением круглым дубовым столом на толстых ножках. Это была красивая современная комната, с окнами, выходящими на продолговатую лужайку; из окон были видны кусты роз, солнечные часы и кресло-качалка.

После серых асфальтированных площадок в монастыре этот дом и сад показались мне очень привлекательными. Семейство Энсон – тоже очень милым, хорошая крепкая семья, принадлежащая к среднему классу, которая изо всех сил пыталась поддержать видимость полного благополучия на скудные средства, зарабатываемые мистером Энсоном и двумя старшими сыновьями. Я просто упивалась доброжелательной атмосферой, царившей в этом доме. Цветы, красиво сервированный стол, пирог с глазурью – все это было каким-то волшебством после наших монастырских чаепитий.

Девочки – все моложе Руфи (а одна совсем еще крошка девяти месяцев от роду) – мало меня интересовали. Я жила среди оравы маленьких детей и устала от их шума, смеха и плача. Мое внимание привлекали два старших юноши, первые молодые люди, с которыми я так близко общалась с тех пор, как у меня не стало дома.

Теперь мне было шестнадцать с половиной лет и стремительно приближался тот день, когда я наконец покину приют и буду сама зарабатывать себе на жизнь. В тот день я почувствовала себя совсем взрослой, несмотря на свое уродливое платье. Я смотрела на братьев Руфи с особым интересом.

Младший, Гарри, был более привлекателен. Он был высок, красив, в моем представлении, очень похож на Айвара Новелло, чей портрет тайком принесла в монастырь одна из девочек. Гарри заразительно смеялся, а глаза у него были веселые и насмешливые, и он все время поглядывал на меня через стол и говорил такие вещи, что я с трудом понимала, что он имеет в виду. Например, он сказал:

– Послушай, Руфь, у твоей подружки из монастыря есть чем похвастаться, несмотря на всю эту ужасную одежду. Какие глазки! Какие ресницы! Ну и ну! – Он присвистнул и подмигнул мне.

Миссис Энсон прикрикнула на него:

– Перестань, Гарри, ты вскружишь ребенку голову! А я смотрела на него, и краска заливала мое лицо. Я не понимала, что он восхищается мною.

– Гарри в полном отпаде от тебя, Роза, – прошептала Руфь.

Эту фразу я тоже не совсем поняла, но была поражена и почти загипнотизирована тем, как Гарри смотрит на меня. Впервые в жизни я ощутила приятное волнение. Я понимала, что очутилась в другом мире – не в мрачном, холодном и строгом монастыре, а в том мире, где жили и любили друг друга мои папа и мама.

В тот день на празднике у Руфи я безумно влюбилась в Гарри Энсон а, как только может влюбиться шестнадцатилетняя девочка, которая никогда еще не испытывала любви. На следующей неделе Гарри уезжал в Канаду. Мне подумалось, что я больше никогда не увижу его; да и он больше не проявлял ко мне настоящего интереса – ведь я была для него лишь воспитанницей монастырского приюта, ребенком с огромными печальными серыми глазами.

Дерек тоже поглядывал на меня. Он был худощав, рыжеволос, как мать, и носил очки. Он не отличался ни весельем, ни жизнерадостностью. Но время от времени он улыбался мне дружелюбно, подкладывал мне варенья или пирога и подливал чаю. Казалось, он жалел меня и понимал, почему я чувствую себя неловко и от смущения почти все время молчу.

Все Энсоны смеялись и говорили обо мне. Я пила чай, едва ли замечая, насколько он был вкуснее, чем в монастыре, потому что была поглощена разговором с Гарри.

Когда все встали из-за стола, Гарри подошел, небрежно обнял меня и взъерошил мне волосы.

– Я бы хотел увидеть тебя в красивом платье ровно через год, юная Роза, – произнес Гарри многозначительно и чмокнул меня в щеку.

Я была так потрясена этой лаской, прикосновением его руки, что смертельно побледнела (как потом мне сказала Руфь) и посмотрела на молодого человека так, будто он ударил меня. Сказать по правде, его бездумное поведение вызвало целую бурю чувств в моей душе, ведь я уже полтора года не испытывала никаких эмоций. Я стояла словно током пораженная и дрожала как осиновый лист.