Тень недовольства уже сошла с лица Майнау. Он прислонился к спинке скамейки так, чтобы его голова оказалась в тени хмеля. Взгляд его неторопливо перемещался с шелестевших вершин деревьев на угол дома и наконец остановился на накрытом столике с приготовленным кофе.

— Мы, кажется, разыгрываем сценку из «Векфильдского священника»[18], — сказал он, улыбаясь. — До сих пор я, право, не знал, что у нас есть такой поэтический уголок. Лесничий усердно хлопочет о том, чтобы заменить соломенную крышу, но я оставлю ее. — Он с видимым наслаждением поднес чашку к губам. — Найти такую скатерть-самобранку среди лесной чащи после езды по пыльному шоссе и после часовой ходьбы…

— Я знаю, как это приятно, — перебила его с восторгом молодая женщина. — Когда я, бывало, с Магнусом возвращалась домой после сбора растений, усталая, голодная, и сворачивала около фонтана в длинную аллею, которую ты знаешь, то я еще издали видела за стеклянной стеной накрытый стол в зале, а вокруг него — милые старые стулья, тоже тебе известные, и в тот момент, когда Ульрика замечала нас, под кофейником вспыхивал синий огонек. Такое возвращение усладительно — невероятное удовольствие, особенно когда приближается гроза и ты несешься к дому, а дождевые капли уже падают тебе на лицо, и вот, уже в доме, защищенная от непогоды, слышишь, как воет буря и потоки дождя льются на землю.

— И так возвращаться ты и мечтаешь с тех пор, как живешь в Шенверте?

Ее глаза вспыхнули, сложенные руки невольно прижались к сердцу, и радостное «да» чуть не сорвалось с языка, но она овладела собой и не произнесла его.

— Мама считает, что Трахенберги вымирают, вырождаются, — сказала она с пленительной улыбкой, уклоняясь от прямого ответа. — Жить тихой, мирной домашней жизнью в тесном кругу близких людей, стараться по мере сил делать их счастливыми и в этом видеть свое собственное счастье — вот истинное наслаждение. Пусть оно будет «доморощенным», как называет его мама, и пусть уже лет десять его не существует в Рюдисдорфском замке, но именно оно сделало нас, сестер и брата, настолько сильными, что мы смогли перенести ужасную перемену в нашей жизни, чуть не погубившую маму… Впрочем, мы не похожи на тех домоседов, которые делаются эгоистами, совершенно отказываются общаться с другими людьми, ограничиваясь тесным кружком своих родных. У нас у всех беспокойный нрав: нам хочется мыслить, совершенствоваться… Ты будешь смеяться, но мы пили кофе без сахара и ели хлеб без масла, чтобы на сэкономленные деньги приобретать лучшие книги и инструменты для исследований и выписывать разные газеты… Такая жизнедеятельность доставляет наслаждение, и теперь, прочитав твои «Письма из Норвегии», я не понимаю… Ах, они великолепны, они потрясают душу! — прервала она себя и положила руку на лежавшие на столе листки. — Если бы ты согласился напечатать их!..

— Тс-с! Ни слова больше, Юлиана! — воскликнул Майнау, и румянец, вспыхнувший на его щеках при первых восторженных словах жены, сменила мертвенная бледность. — Не вызывай снова уснувших мрачных духов, которых ты раз растревожила обоюдоострым клинком! — Он прижал руку к боковому карману. — Письмо твое было со мной в Волькерсгаузене; оно так хорошо написано, Юлиана, что действительно могло бы служить Соборным посланием, направленным против мужского тщеславия… У тебя светлый философский ум; я во многом признаю твою правоту, хотя не думаю, что, лишь обеднев, можно убедиться, что истинное счастье заключается в искренней, задушевной совместной жизни.

Он взял со стола свою рукопись и стал рассеянно перебирать листы; вдруг из нее посыпались маленькие листочки; он с удивлением подхватил их.

— Да, представь себе! — с улыбкой сказала Юлиана. — Твои живые письма вдохновили меня так, что я невольно взялась за карандаш и начала иллюстрировать их.

— Должен сказать, Юлиана, что это превосходно сделано! Удивительно, что твои рисунки так точны и с такими мельчайшими подробностями переносят на бумагу описанное мной, как будто не я писал, а ты. Именно эта бесстрастная объективность и дает тебе такое превосходство надо мной… — Он говорил желчно и резковато. — А что, Юлиана, если бы мы с тобой объединили наши усилия, то есть я буду писать, а ты иллюстрировать? — предложил он небрежно.

— Охотно; присылай мне твои путевые заметки в любом количестве…

— Бывшей жене?

Юлиана невольно вздрогнула. Она могла бы ему сказать: «Наши отношения в Шенверте ненормальны. Мы должны делить радость и горе, а вместо этого идем врозь, каждый своей дорогой; ты должен быть моим защитником, а между тем позволяешь оскорблять меня и у тебя и в мыслях нет заступиться за свою жену. Такие отношения ненормальны, мне они не нужны, и не имеет значения, что свет осудит меня». Но из всего, что промелькнуло в ее голове, она сказала только следующее:

— Мне кажется, что писатель и художник, иллюстрирующий его произведения, вполне могут общаться посредством переписки. Никто не может осуждать нас за то, что мы расстаемся не смертельными врагами, а сохраняем дружеские отношения.

— Как могла ты решиться предложить мне это? Я не хочу твоей дружбы! — воскликнул он запальчиво и вскочил со скамейки. — Конечно, мне пришлось падать с большой высоты, на которую я сам себя возвел, но все же я из числа тех людей, которые скорее умрут с голоду, чем попросят милостыню.

Вероятно, лесничиха видела эту сцену из полуоткрытого окна и испугалась этой серьезной супружеской размолвки. Она тихонько позвала Лео, чтобы показать ему во дворе жеребенка, — ей стало жаль мальчика.

Майнау несколько раз прошелся по дорожке, посмотрел на желтые ноготки, окаймляющие грядку капусты, и неторопливо вернулся к столу, у которого молодая женщина дрожащими руками собирала разлетевшиеся листочки.

— В Шенверте в мое отсутствие ничего особенного не случилось? — спросил он с деланым спокойствием, тихо барабаня по столу пальцами.

— Ничего, все по-старому, кроме того разве, что Габриель сильно тоскует и плачет, ведь он скоро должен уехать отсюда, а Лен выглядит очень расстроенной.

— Лен? Что до этого Лен? И как тебе могла прийти в голову мысль, что эту женщину может что-нибудь на свете расстроить? Почему ты как-то по особенному смотришь на все в Шенверте? Лен расстроена! Это бессердечное, грубое, бесчувственное существо без нервов! Да она, верно, благодарит Бога, что наконец избавится от этого мальчишки!

— Я думаю совершенно иначе.

— А! Уж не обнаружила ли ты в ней чувствительную душу, как недавно открыла в этом апатичном, вялом мальчике смелый гений Микеланджело?

Эта холодная насмешка, это намерение рассердить и обидеть ее огорчило Лиану, но она не хотела больше с ним ссориться.

— Я не помню, чтобы я сравнивала Габриеля с каким-нибудь знаменитым художником, — возразила она, серьезно глядя на него. — Я сказала только, что подавляется его замечательный талант к живописи, и это я могу повторить.

— Да кто же его подавляет? Если он настолько талантлив, как ты уверяешь, то в монастыре-то ему и представится возможность развить свои способности… Среди монахов есть много высокоодаренных художников… Впрочем, что нам из-за пустяков спорить! Ни я, ни дядя не определяли участь мальчика: мы только исполняем волю покойного, полагавшего, что он должен посвятить свою жизнь служению Церкви.

— Действительно ли ты читал записку с его последней волей?

Он встрепенулся, его огненный взгляд впился в ее глаза.

— Юлиана, остановись! — проговорил он глухо, угрожающе подняв указательный палец. — Похоже, тебе хочется опорочить дом, который ты покидаешь. Ты, очевидно, хотела сказать: «Я знаю, что секвестр весьма подпортил репутацию Трахенбергов, но в Шенверте тоже хватает грехов, к примеру, огромное богатство баронов имеет сомнительное происхождение». На это я ответил бы тебе: дядя скуп, он в высшей степени одержим бесом гордости и высокомерия; он имеет свои маленькие слабости, с которыми сложно мириться, но с его рассудительностью и с его каменным сердцем он никогда не мог стать игрушкой дурных страстей и всегда поступал как истинный дворянин, — в этом я нисколько не сомневаюсь и сочту личным оскорблением, если кто-нибудь, хотя бы шутя, намекнет на такое щекотливое обстоятельство, как, например, подложное завещание или тому подобное… Запомни это, Юлиана! А теперь, я полагаю, нам пора домой: вершины деревьев что-то подозрительно зашелестели; хотя на дворе уже сентябрь, но такая духота, что следует ждать грозы… Наше возвращение будет далеко не таким радостным, как ты недавно описывала, но что поделаешь! Будем довольствоваться тем, что есть.

Она молча повернулась и пошла в домик лесничего за Лео, ощущая внутренний трепет. «Лиана, он ужасен!» — воскликнула в день свадьбы Ульрика, а тогда он был лишь холоден и спокоен. Что бы сказала она, если бы могла видеть эти вспышки гнева, когда его голос и жесты несли в себе угрозу! Однако же Лиана при этом робко молчала. Она была глубоко оскорблена его несправедливостью, но теперь он стал ей понятнее, нежели когда драпировался в напускное безразличие: такова была его натура, помимо воли проявлявшаяся в его описаниях и привлекавшая ее. В противном случае она не могла бы предложить ему дружеские отношения. Но он их отверг. Краска стыда залила бледные щеки Лианы, и она невольно закрыла лицо обеими руками.

Глава 19

Тяжелые свинцовые тучи, предвещавшие бурю с грозой, действительно собирались над Шенвертом, когда наши герои вышли из леса. Майнау, почти все время молчавший, предложил переждать непогоду в охотничьем домике, но Лиана не согласилась, полагая, что гофмаршал будет очень беспокоиться о Лео, и они быстрым шагом пошли через лес. Буря набирала силу. В саду кружились сорванные ветром листья, спелые плоды со стуком падали на землю и катились через дорожку.

Майнау от досады даже топнул, когда, не доходя до замка, они встретили конюха, который доложил вкратце, что верховые лошади герцогини и фрейлины стоят в конюшне: герцогиня отправилась кататься и, по случаю надвигавшейся грозы, заехала в Шенвертский замок.

— Ну разве не радостно мое возвращение в Шенверт? Разве можно ожидать более любезной и более заботливой встречи? — произнес Майнау насмешливым тоном, кивком указывая на крыльцо замка.

Герцогиня в синей амазонке показалась из стеклянной двери; ветер развевал ее черные локоны и рвал белые страусовые перья на шляпке, но она, ухватившись обеими руками за перила, устремила пристальный взгляд на супругов, которые вели Лео за руки. Она была настолько изумлена, что даже не заметила поклона Майнау. Горделиво повернувшись, она быстро вернулась в зал и спокойно села в кресло между своим духовником и гофмаршалом как раз в тот момент, когда Майнау, его жена и сын вошли в зал.

Казалось, что и здесь носились грозные тучи, — в такой зловещий полумрак был погружен обширный зал. Гипсовые фигуры у стен походили на привидения; им под стать было и мрачное, мертвенно-бледное лицо царственной гостьи; даже глаза ее утратили свой обычный блеск и напоминали два тлеющих уголька. На вежливый поклон Лианы она высокомерно кивнула.

— Что у тебя за фантазия, Рауль? — сердито крикнул гофмаршал своему племяннику. — Бросаешь на дороге экипаж и лошадей, чтобы предпринять сентиментальную прогулку по лесу!.. Известно ли тебе, что едва не случилось несчастье? Как можешь ты доверять бешеных волькерсгаузенских лошадей такому глупому малому, как Андре? Они ускакали от него, и он пришел сюда полумертвый от страха.

— Смешно… Он не в первый раз один управляется с ними; они, верно, чего-то испугались. Впрочем, в моем возвращении через лес нет и тени сентиментальности: мне просто не хотелось жариться на солнце в экипаже.

— А вы, баронесса, лучше бы отправились одна в ваш лесной дом, к которому вдруг так пристрастились, — сказал старик резко молодой женщине, даже не повернувшись к ней лицом, находя лишним ради нее изменять свое покойное положение. — Я убедительно прошу вас не считать моего внука своей собственностью, это трахенбергским достоянием вы можете распоряжаться по своему усмотрению. Я о нем очень беспокоился.

— Я сожалею об этом, господин гофмаршал, — произнесла она искренне, спокойно выслушав все колкости.

Герцогиня вдруг повеселела. Она привлекла к себе Лео и стала его ласкать.

— Но ведь он цел и невредим, добрейший барон! — сказала она мягко старику.

Лео резким движением высвободился из ее прекрасных рук: маму наследного принца он не любил и нередко говорил об этом. Но ему очень понравился ее хлыстик, который лежал возле нее на столе: его золотая ручка представляла собой прекрасной работы голову тигра с бриллиантовыми глазами.

— Этот хлыстик есть на портрете, что стоял у папы на письменном столе, — сказал он, имея в виду большую фотографию герцогини в костюме амазонки. — Но только теперь он больше не стоит там, — при этих словах он рассек воздух хлыстиком, — и всех других портретов тоже нет, а то место, где они висели, затянуто новой красивой драпировкой. Дурацкого старого башмака тоже нет.