А великий Мольер — независимо от того, что по этому поводу думала толпа, пытавшаяся помешать его достойному погребению, — самым убедительным образом доказал, что комедия может быть «высоким» жанром, способным отразить важнейшие нравственные проблемы современности.

Он создал галерею поистине бессмертных образов, ставших символами, таких как патологический скупец Гарпагон, как мещанин во дворянстве Журден, как озорная Белина, как гениально выписанный святоша Тартюф, полагающий, что «… для грехов любых есть оправдание в намереньях благих…», как дерзкий безбожник Дон Жуан, бросающий вызов небесам под горестное сетование своего слуги: «Ах, мое жалованье, мое жалованье! Смерть Дон Жуана всем на руку. Разгневанное небо, попранные законы, соблазненные девушки, опозоренные семьи… все, все довольны. Не повезло только мне. Мое жалованье!»

И густая, емкая атмосфера карнавальной стихии, которая никого не оставляет равнодушным…

Чеканная проза моралистов Франсуа де Ларошфуко, Блеза Паскаля и Жана де Лабрюйера, звонкая, жизнелюбивая поэзия Поля Скаррона…

О, в дамском разговоре тоже прозвучало это имя, но, правда, в ином контексте…

— Бедняжку Скаррона также следовало бы представить в этом групповом портрете, — проговорила Катрин.

— Его ум и талант бесспорны, что и говорить, — откликнулась Ортанс, — но бедняжкой я бы скорее назвала его подвижницу жену Франсуазу. Такое вынести… Не дай Бог…

— Действительно, — проговорила Анжелика. — Земной ад.

— О чем вы? — спросила Луиза. — Я знаю лишь то, что несколько лет назад умер поэт Скаррон и что его молодая вдова распродавала вещи, чтобы отдать долги, больше ничего…

— Печальная история, — сказала со вздохом Анжелика. — Когда их обвенчали, ей было 16, а ему 42, что уже само по себе не сулило безоблачного счастья, но если учесть, что при этом он был паралитиком, что его тело было скрючено самым замысловатым образом, что по ночам он кричал от невыносимых болей…

— Боже! — ужаснулась Луиза. — Я даже представить себе не могла… Но, — продолжила она, — как же, в таком случае, он исполнял свой супружеский долг?

Остальные дамы переглянулись, а Мадлен воскликнула, всплеснув руками:

— Боже! Такой вопрос задает француженка!

И дамы звонко расхохотались.

О женщины, женщины! Главные героини любой из эпох!

Недаром же во всех случаях жизни, при любых ее обстоятельствах, в горе и в радости, в подвиге и в преступлении, универсальным ключом к пониманию сути и природы вещей служит довольно затертая, но так и не утратившая своей актуальности фраза: «Chercher la femme!»

III

Философия в будуаре

— Я не могу сказать, что все поняла, но, признаюсь, подобные споры мне больше по вкусу, чем вирши наших дам и их пажей.

Анн и Серж Голон. Анжелика

Войдя в будуар Анжелики, я застал там довольно представительное общество, состоящее, кроме хозяйки дома и уже знакомых мне Ортанс, Катрин, Луизы и Мадлен, из пятерых мужчин, четверых из которых я, правда, не сразу, но все же узнал по некоторому сходству с их портретами в энциклопедиях.

Томас Гоббс, известный английский философ, мужчина лет семидесяти, с длинными седыми волосами и закрученными вверх тонкими кончиками усов. Окончил Оксфорд, был секретарем у знаменитого Френсиса Бэкона. Поддерживал дружеские отношения с Мерсенном, Гассенди и Декартом. Много лет жил во Франции, где, кстати, в 1646 году преподавал математику проживающему тогда в Париже принцу Уэльскому, будущему королю Англии Карлу II.

Это обстоятельство, однако, не сподвигло Карла после своей коронации защитить Гоббса от бешеной травли со стороны новых роялистов, объединившихся на этой почве с клерикалами и обвинивших старого философа в атеизме.

Рядом с ним сидел в глубоком кресле красивый мужчина лет пятидесяти, несколько надменного вида, в пышном напудренном парике. Франсуа де Ларошфуко, герцог, принц Марсийяк, потомок одного из древнейших аристократических родов Франции.

В 1640 году он участвовал в придворных интригах против кардинала де Ришелье на стороне королевы Анны Австрийской. В 1648 году был активным участником Фронды.

Третьим из мужчин был молодой, лет примерно тридцати, сухопарый господин с узким худым лицом. Английский философ Джон Локк. В 1656 году он получил в Оксфорде степень бакалавра, а в 1658 — магистра. Совершенствовался, насколько мне известно, в медицине.

Бенедикт Спиноза, тоже лет тридцати, с печальными карими глазами под сведенными бровями, голландский философ, сын амстердамского купца-еврея. В 1656 году за свободомыслие был отлучен и проклят еврейской общиной Амстердама, после чего на него было совершено покушение одним фанатиком.

Пятым был совсем еще юнец, относительно которого я не строил никаких предположений, сочтя его просто сопровождающим лицом кого-то из философов, но, как вскоре выяснилось, это была будущая знаменитость Жан де Лабрюйер, автор нашумевших впоследствии «Характеров, или Нравов этого века». Но пока что это был всего лишь студент юридического факультета Орлеанского университета, упросивший Ларошфуко взять его с собой.

— Видите ли, сударыня, — проговорил, обращаясь к Луизе, Томас Гоббс, — философия, или «любовь к мудрости», любомудрие, — это наука о причинах, или, попросту говоря, о «почему». То есть о наиболее общих принципах существования этого мира… Вы согласны с таким определением, ваша светлость? — спросил он Ларошфуко.

— Полностью согласен, — отозвался тот. — Но, во-первых, прошу вас, мистер Гоббс, в философских диспутах не упоминать титулов, дабы не нарушать принцип равноправия их участников, а во-вторых, если уж говорить об условиях существования мира, то следовало бы особо отметить, что им правят лишь судьба и прихоть, ничего более.

— А любовь? — спросила Катрин.

— Любовь… — усмехнулся Ларошфуко. — Она вовсе не правит миром, а лишь наполняет его внутренним смыслом, что, между прочим, не менее важно.

— Любовь, — заметил Гоббс, — это всего лишь представление человека о предмете влечения. Иными словами, желаемое, но отнюдь не действительное.

— Да, — согласилась Ортанс, — ведь неспроста же говорят, что любовь слепа.

— К тому же глуха, глупа и лжива! — проговорила Мадлен.

— Ну, дорогая моя, это как кому повезет, — пожала плечами Анжелика.

— И кто чего достоин, — не без ехидства добавила Катрин.

— Не спорьте, милые дамы! — сказал Джон Локк. — Ведь каждый имеет право на свое представление об истине.

— Как и об истинной любви, — заметил Ларошфуко. — Она ведь похожа на привидение: все только и делают, что говорят о ней, но никто и никогда в глаза не видел.

— Но не видим же мы Бога, — сказала Анжелика. — Однако это вовсе не означает, что его нет.

— Браво, мадам, — проговорил Ларошфуко. — Молва о ваших достоинствах не соответствует и десятой доле истины!

— Истина и ложь, — сказал Томас Гоббс, — это атрибуты молвы, а не действительного положения вещей.

— Молва, на мой взгляд, вообще не нуждается в истине, — промолвила Ортанс. — Она нуждается лишь в том, что называется интригой, или по крайней мере в разоблаченной тайне.

— А в истине вообще мало кто нуждается, — покачал седой головой Гоббс. — Если бы истина о том, что три угла треугольника равны двум углам квадрата, противоречила бы чьему-то праву на власть или интересам тех, кто уже обладает этой властью, то…

— Геометрия была бы официально запрещена! — закончила Анжелика, вызвав всеобщее оживление.

— Ну, касательно геометрии как науки — не уверен, но то, что все книги по геометрии были бы публично сожжены, несомненно.

— Кстати, о книгах, — проговорил Спиноза. — Я слышал, что ватиканский «Индекс запрещенных книг»[2] в последнее время заметно пополнился.

— Ничего удивительного, — пожал плечами Джон Локк (тогда еще не подозревавший того, что через некоторое время в «Индексе» будут упомянуты и его произведения). — Наука не стоит на месте, как и человеческая мысль, а это обстоятельство не приводит в восторг Церковь с ее культом невежества.

— Но оно есть кумир большинства, — проговорила Ортанс.

— А что еще оно может избрать своим кумиром?! — запальчиво воскликнул юноша. — Ведь ученость так же чужда большинству, как свет — тени!

— Отлично, де Лабрюйер! — проговорил Ларошфуко. — Отлично! Если вы не струсите, то далеко пойдете, смею вас уверить!

Лабрюйер покраснел и опустил голову.

— Но зачастую, как это ни парадоксально, далеко заходят именно трусы, — заметил Джон Локк.

— Они просто выше взбираются, наивно полагая, что высота обеспечивает неуязвимость, — покачал головой Ларошфуко. — И, как всегда, ошибаются.

— Однако высота притягивает, не так ли, господин де Лабрюйер? — кокетливо проговорила Катрин.

— Человек может возвыситься двумя путями, — ответил зардевшийся Лабрюйер, — либо при помощи собственной ловкости, либо благодаря чужой глупости.

— Либо — удачному сочетанию того и другого, — добавила Мадлен.

— Браво, Мадлен! — захлопала в ладоши Луиза.

— О, какой у вас звонкий голос, мадам! — обратился к ней Джон Локк.

— Это хорошо или плохо с точки зрения философа?

— Это великолепно!

— Вы отчаянный льстец, мистер Локк. Многих раздражает звонкость моего голоса.

— Уклонение от похвалы, — заметил Ларошфуко, — не более, чем просьба повторить ее.

— Не вижу в этом ничего предосудительного, — сказала Ортанс. — В нашем мире слишком много злословия и слишком мало стремления одарить ближнего своей добротой.

— В особенности если этот ближний достаточно привлекателен, — добавил Ларошфуко. — Сегодня я буквально сгораю от желания одарить всей своей добротой прекрасных представительниц того пола, который, в отличие от сильного, называют могущественным.

— Существует еще и третий пол, — проговорил Спиноза. — Священники.

Эти слова вызвали бурные аплодисменты всех собравшихся.

— При этом самый завистливый, суеверный, коварный и лживый из всех трех, — заметила Анжелика. — Поистине вместилище всех пороков. Я воочию убедилась в этом на судебном процессе моего мужа, которого это невежественное отребье обвинило в колдовстве.

— Нужно заметить, мадам, что граф де Пейрак был обвинен не столько из невежества, сколько из самой гнусной зависти, — сказал Спиноза.

— Пожалуй, — согласился Ларошфуко. — Ведь зло, которое мы подчас причиняем, навлекает на нас гораздо меньше ненависти, чем наши достоинства.

— А наши беды — счастье завистника.

— Ну, положим, у нас у всех хватит сил, чтобы спокойно перенести несчастье ближнего, — заметил Ларошфуко.

— Но не радоваться же ему!

— Здесь многое зависит от личности этого ближнего. Я бы ничего не имел против того, чтобы главный обвинитель графа де Пейрака как можно скорее отведал ядовитых грибов, прости, Господи. Достойный удел алчного завистника.

— Да, — кивнул Джон Локк. — Завистники алчны. Для них непереносимо то, что каким-то благом владеет человек, достойный этого в неизмеримо меньшей степени, чем сам завистник.

— Якобы, — уточнила Ортанс.

— Разумеется, мадам. Но завистник всегда уверен в своей правоте. А если он к тому же еще и обладает властью…

— О, тогда это — подлинное исчадие ада! — воскликнул Спиноза. — Порок, возведенный в закон!

— В ранг истины, не подлежащей обсуждению, — кивнул Ларошфуко. — Впрочем, сильные мира сего всегда слышат только то, что желают услышать, ничего более…

— Вот и выходит, — проговорил Лабрюйер, — что о сильных мира сего лучше всего молчать: говорить о них хорошо — значит грубо льстить им, говорить дурно — опасно, пока они живы, и подло, когда они мертвы.

— Я не согласен, — откликнулся Томас Гоббс. — Молчать — это зарывать в землю накопленный драгоценный опыт. На ошибках следует учиться, а не замалчивать их!

— Но если сказать королю в глаза, что он глуп, разве он от этого станет умнее? — запальчиво возразил Лабрюйер. — Равно как не станет он справедливее, благороднее или милосерднее!

— Вместе с тем, — заметил с иронической улыбкой Ларошфуко, — восхвалять королей за те достоинства, которыми они не обладают, — значит безнаказанно наносить им оскорбление, а это, согласитесь, не лишено удовольствия!

— Однако не следует забывать о том, — проговорил Спиноза, — что между удовольствием, которое испытывает, скажем, пьяница, и удовольствием философа существует весьма значительное отличие.

— В данном случае удовольствие может быть всеобщим, — сказала Анжелика.

— И доступным, — добавил Спиноза. — Будь на то воля оскорбителя.