А когда он, не успев осознать свою изолированность от неё, засыпал в привычной колыбели её слов, в волнах воздуха и света, идущих сверху, она оставалась одна. И некуда было себя пристроить: тыкалась в письменный стол, в тахту, в окно. При Голике вещи излучали свои прошлые жизни, какая — из леса, какая — из железа, без Голика — деревяшка и стекло, лишённые живых примет, подставляли ей свои углы и холод равнодушной цивилизации.


На другой день он не пошёл в школу.

Вместе делали зарядку. И за кашей сидели вместе. Но, когда она взялась за пальто, Голик ускользнул в свою комнату и навис над книжкой.

Она не стала уговаривать. Что она могла сказать Голику? Терпи, когда издеваются над тобой?

Над ней никто никогда не издевался, её никто никогда не дразнил, хотя она тоже была младшей в классе.

Почему? Потому ли, что не лезла выяснять отношения и не жаждала власти? А может, потому, что взглянувшего на неё одаривала бабушкиной улыбкой, не допускавшей земной вздорности?

В этот день она внесла бабушкину улыбку в Голиков класс.

Ор, беготня.

Её заметили, спросили, к кому пришла.

И тогда она — в мимолётную, зыбкую, любопытную тишину сказала:

— У брата сегодня праздник, вы придёте к нам пить чай! Он приглашает вас к пяти часам. Не опоздайте.

Она хотела узнать, кто изгнал Голика из школы. И — увидела: вот они — два законодателя местной власти. Они подошли к ней сами:

— С чем чай?

— С ореховым тортом.

— Кого он приглашает?

— Тебя. И тебя. И тебя. — Она расплёскивала бабушкины улыбки в лица недоуменных, растерявших своё могущество людей. — Кто хочет, приходите.

— А девчонки тоже?

— Кто хочет. — Она написала на доске адрес и мимо учительницы, под звонком, вышла из Голикова класса.

В этот день она тоже не пошла на уроки, она отправилась в магазин. Купила муки, яиц, орехов, масла.

Ореховый торт научила её печь бабушка. Пекли его вместе. Из-под любого пасмурного дня, из-под любого дурного настроения выныривала в запах ванили, промолотых орехов.


Голик ходил из комнаты в комнату, когда она вошла в дом. Хрупкий в большой квартире, среди столов и шкафов, он спросил издалека, из гостиной:

— Ты почему вернулась?

— Как «почему»? У нас сегодня праздник. Мы с тобой печём ореховый торт. Иди-ка, помоги мне.

Пуповина между ними натянута — не разорвать. Она — мать Голика. Она выносила его в себе и родила в муках.

— А твои уроки?

— Я тоже решила отдохнуть. Ты сможешь промолоть орехи? Идём мыть руки.

Они любили мыть руки под одной струёй тёплой воды, друг другу передавая её.

Она не спросила, что он делал те сорок минут один дома, пока она ходила в школу и за продуктами, сумел ли он почитать или так и бродил по квартире? Не спросила, о чём думал. Она начала рассказывать про Крайний Север, на сколько миллиметров подтаивает лёд летом, какие звери живут там и какие птицы.

— Ты же не любишь север, — сказал Голик, когда она замолчала.

— Именно поэтому я и читаю о нём. Хочу знать, может, есть там что-то такое, что можно любить.

Бабушка взглянула на неё глазами Голика. На полуслове Вероника замолчала.

Что случилось?

В окне — солнце поздней осени. Бабушка не умерла, она здесь, в рассыпанной на столе муке, в растопленном масле и запахе ванили. Голос её: «Поднимись над обидой, над зряшной суетой. Ты легко пройдёшь сквозь облака и атмосферу. Не спеши, никогда не суетись, тебе — к свету. Увидишь — благодаря ему — главное и неглавное…»

Голос дрожит, сеется солнечным светом, шуршит мясорубкой, мелющей орехи, позванивает морозным воздухом за окном.

— Ты что застыла?

— Ты что-нибудь слышишь?

— Ты говорила, если я поднимусь к Свету, я увижу главное и неглавное.

— Это не я говорила.

— Это ты говорила.

Шёпот Голика — бабушкины уловки. Она всегда переходила на шёпот, когда хотела, чтобы её особенно хорошо услышали.

— Наша учительница требует справку от врача, когда пропускаешь уроки. У тебя не будет неприятностей?

Бабушка исчезла, и Вероника вложила обе руки в зарождающееся тесто, начала смешивать муку с маслом и сметаной.

Торт был готов через два часа. Он занял полстола.

— Зачем нам такой большой? — спросил её Голик.

— Сегодня у тебя такой день. Праздник.

— Праздник чего?

— Искупления.

— Я ничего плохого, никому не сделал.

— Не твоего искупления.

— Ты говоришь загадками, а я не могу разгадать их.

— Мои загадки отгадать несложно. Скоро отгадаешь. Пойдём-ка с тобой гулять. У нас ещё много времени.

— Времени до чего?

— До искупления.

— А куда мы пойдём?

— Есть выбор. Можем пойти к реке. Замёрзли боковые стороны — ближе к берегу, а середина — чёрная, ещё борется. Можем пойти в парк. Там есть три сосенки, совсем ещё дети. Можем поехать в лес, но для леса у нас мало времени. Ты куда хочешь?

Он пожал плечами:

— Куда ты…

— Э нет, так не пойдёт. Реши для себя, куда хочешь ты. Сегодня твой день.

Где она, а где её бабушка с таким привычным — «Э нет, так не пойдёт»? Может, она превращается в бабушку? Бабушка не подавляла её, говорила: «Ощути себя, своё «я», свои «хочу». И она повторяет бабушкино брату: «Ощути себя, своё «я», свои «хочу».

Они идут к реке. И на заснеженной кромке берега, над пропастью черноты Голик кричит ей тонким голосом:

— Зачем ты меня мучаешь? Почему всё время подставляешь плечо? Кто тебе велел пропускать школу? Ты что, всю жизнь будешь за меня жить? Я устал от тебя!

Она пятится к дороге с несущимися машинами. У него лицо съехало в одну сторону, лишь кричащий рот и малиновые пятна щёк.

— Ты не даёшь мне ушибиться, ушибаешься за меня. Ты не даёшь мне узнать хоть каплю того, что — вокруг. Я не умею с людьми, я боюсь людей. Стой! — кричит он истошно и, схватив за руку, выволакивает ее из-под заскрежетавшей машины на снежную кромку берега. И под мат шофёра говорит: — Прости меня, Ника! — Он плачет, как плакал грудной, захлебываясь, дрожа, и больно тянет её руку вниз, чтобы она привычно склонилась к нему.

И она склоняется — снова пить за него его обиду, но наждачная бумага его крика сдирает в ней нутро, и саднят раны.

— Ты ни при чём, — плачет Голик. — Прости меня.

В тот час она не удивилась взрослости формулировок и анализа, проведённого братом, она не поняла, не осознала в тот час, что случилось. Осознала потом, когда один за другим входили обидчики в дом — есть ореховый торт. У неё отняли игрушку, совершенную по природе, которую она создавала в соответствии со своими идеалами. Слепота. Что надо Голику? Она не знает. Она знает, что надо ей: она скучает о бабке и им спасается. Бабкой приучена — всё для неё. Голик — для неё. Свет, вечная жизнь — игра, в которую они с бабкой играли. Но они с Голиком должны сначала прожить жизнь здесь, сейчас. При чём тут вечная жизнь, когда сейчас отморожен нос, когда на тебя сейчас накричал Голик?!

Различные комнаты. Пора определить свой путь и освободить Голика от себя. Он — под прессом. Его бунт непонятен ему самому. Не к тому моменту. Он прорывается быть самим собой. Задушила любовью. Подавила насилием.

— Ты что, заболел?

— Ты сам пёк торт?

Голик отступает в гостиную.

Его никто не собирается бить. К нему пришли разговаривать. Кинуться на помощь? Найти общую тему? До реки она влезла бы помогать, но сейчас… она бросает Голика одного. На поле битвы? На поле искупления?

— Эй, ты неровно режешь, дай мне.

— Чашек не хватит!

Сколько их пришло есть торт?

Какое сейчас лицо у Голика?

Это его жизнь. У них разные комнаты, разные оболочки, разные начинки. И она — одна. Бабка бросила её, и Голик — не взамен, Голик — сам по себе. Пуповина разорвана. Он что-то рассказывает?

Что?

Она подходит к двери своей комнаты, чуть приоткрывает её.

— По костям восстановили тело динозавра и определили, сколько веков назад он жил.

— Слабо! Как это «по костям»?

Он может прекрасно жить без неё.

«Дура, не реви!» — приказывает себе.

Она идёт к своему окну, в котором очень старая липа. Как ей удалось выжить в центре города, в режиме вечной стройки? Сейчас почти без листьев.

— Почему ты не идёшь к нам?

Извиняющаяся поза, выпяченные в обиде губы, а в глазах — по свечке, отклоняющейся то чуть влево, то чуть вправо. Свечку зажгла она. В своей комнате бабушка ставила свечку в праздник. Бабушка ставила свечку в день поминовения родителей. Свечка чуть колышется. Голик даже подрос за эти два часа, что ребята орут ему свою дружбу.

«Я иду к вам», — хочет сказать ему Вероника, а лезет противное:

— Уроков много.

— Ты вчера сделала уроки на сегодня, а сегодняшних у тебя нет.

И она идёт.

Никто не благодарит её за торт. Её едва замечают. Ребята орут:

— Ты бил пенальти? Я бил! Эти ворота скошены в одну сторону. Покажу! Был бы гол!

— Я съехал семь раз с горы без палок и не шмякнулся. А тебе слабо.

Зовут его Рыба. Он плавает часто, когда его вызывают отвечать. Но, похоже, ребятам всё равно, как он учится, он без палок — с горы!

Торт съеден до крошки. Мальчиков двенадцать. Голик — тринадцатый.

— Ты обещал рассказать про Геракла.

Голос Голика звонок, дразнит её, свечки и здесь, в гостиной, где нет зажжённой ею свечки, языки пламени заливают всю радужку брата, колышутся.

— Он совершил много подвигов. В одном из городов…

Язык — не её. Интонации — не её. Он вывернулся из-под её опеки!


Он пришёл к ней в комнату, когда родители ушли спать.

— Во-первых, хочу сказать тебе спасибо — за торт. Не за торт, за ребят. Они совсем не такие, как я думал, завтра я пойду в школу. Во-вторых, всё, что я кричал тебе, — враньё. Не плачь, я не могу, когда ты плачешь.

Ему не девять, ему — сто лет. Когда он вырос? Когда перерос её?

Он много читает. Но она знает книжки, которые он читает. Как, когда он узнал то, чего не знает она?

— Не бросай меня. Не я кричал. Надо мной издевались…

— Почему же ты не сказал мне? Почему же ты сегодня стал разговаривать с ними?

— Они думали, я — слабый, меня можно бить. Они поняли, нельзя. Я — сильный, потому что ты. Только не брось меня.

Он прилёг с ней рядом, обхватил её за шею и не шевельнулся больше. Сколько прошло: час, два, ночь?

Он спал, как спал маленький, чуть приоткрыв рот, ровно дышал, и из угла соприкасающихся губ текла тонкая струйка.

Значит, снова она всё придумала? Вот же как стянуты они в одно целое! Ей позволено опекать, нежить и баловать его, её ребёнка, её мальчика.


Он кончил школу в пятнадцать лет и поступил в институт.

К тому времени Вероника уже преподавала в их школе историю.

Голик возрос на истории и литературе, как на молоке. Но решил стать программистом. Модная специальность.

В институте он тоже был самый младший, но рост — 180, но плечи широки, как у спортсмена, занимающегося греблей, ему давали — восемнадцать.

Сходились они дома в четыре, и продолжалась их общая жизнь.

Обед готовили вместе: один чистил овощи, другой жарил рыбу или мясо. За это время надо было успеть рассказать всё о своём дне. Голик снова попадал в школу. У Вероники не бас, как у Мелисы, лёгкий голос, не раздражающий барабанных перепонок, но она, как и Мелиса, дразнит своих учеников и вызывает шквал возражений.

Голик поддаётся игре и начинает приводить свои аргументы:

— Нет, ты ответь мне, завоевание новых земель — прогресс или преступление? Завоеватели уничтожают коренных жителей. Да, чаще всего аборигены бескультурны по сравнению с завоевателями, но у них есть их жизнь, со своими законами. Что ты молчишь? Имеет право или не имеет цивилизованный мир разрушать жизнь отсталых народов?

— А если аборигены едят друг друга или калечат своих сыновей: отнимают в семь — десять лет у матерей, вышибают палками и пытками из детей женский дух. И пытки — страшные: разрезают пенис, пускают кровь? Таким образом воспитывают мужественность, пренебрежение к боли и к смерти. Что ты молчишь? Ну-ка, скажи, что лучше: письменность, торговля или традиции дикарей?

— Формулировка некорректна. Не «традиции дикарей», а уничтожение племени, смерть. Что ты молчишь?

Иногда отмалчивались, иногда кричали друг на друга в голос.


Голику было семнадцать, когда его вмазал в стену самосвал. И снова виноват был пьяный шофёр — он заехал на тротуар.