На пороге домика княгиня на миг задержалась, устремив взор к светлеющему небу, в котором уже бледнели и гасли под крепнущей силой зари звёзды. Ждана робко протянула руку, но не решилась коснуться локтя супруги: уже нездешняя стала Лесияра, не принадлежащая к суетливому миру живущих... Величественный покой тихорощенского неба подёрнул её взгляд паволокой умиротворения, искорки жизнелюбивой страсти гасли в них, уступая место мудрому, чуть отрешённому спокойствию. Уже не принадлежала княгиня Ждане и детям, её звали к себе сосны-прародительницы. Сиротливой дрожью отозвалось в сердце Жданы осознание этого лёгкого, не холодного, пахнущего хвоей и мёдом отчуждения, а Лесияра, будто почувствовав движение её души, опустила блуждающий среди звёзд взор и улыбнулась супруге.

– Я твоя, любовь моя. Навеки твоя. Как была, так и останусь, не сомневайся ни на миг.

Лишь колдовское молчание чудо-сосен сдержало готовое вырваться у Жданы рыдающее «не уходи...» А княгиня остановилась перед величаво-стройным, осанистым деревом – как раз ей под стать.

– Твоя сосна ждёт тебя, государыня, – серебряными бубенчиками прозвенели голоса дев Лалады.

– Вижу, – улыбнулась Лесияра, кладя ладонь на морщинистую кору и окидывая дерево тёплым, приветственным взглядом. – Здравствуй, сосенка моя... Вот мы и встретились.

Тугая струнка пропела и лопнула у Жданы в сердце, когда княгиня снова взглянула на неё перед последним шагом... Книга их любви прошелестела страницами за короткое мгновение этого взгляда, и самые яркие, самые пронзительные дни врывались в душу вспышками: вот первая встреча в лесу, когда юная Ждана ещё считала себя невестой Млады; вот горькое расставание в дождливом сне, затем – воссоединение и слияние под венцом света Лалады; тёплое единство над колыбелькой их общей дочки – склонённые головы двух родительниц, переживших много горестей до этого счастливого мига... Ещё чуть-чуть, ещё хоть немного подышать этим!.. Рука Жданы вскинулась к супруге, но последний шаг свершился – Лесияра встала у ствола, прислонившись к нему спиной и затылком.

Краткий всхлип нарушил тишину места упокоения дочерей Лалады: закрыв лицо ладонями, Любима развернулась и исчезла в проходе.

– Доченька, – встрепенулась вслед ей Лесияра. – Куда же ты...

Но её уже оплетали живые зеленоватые волокна, сливаясь в густую сетку и непреодолимо прижимая тело княгини к сосне от пяток до макушки. Открытым оставалось только лицо с печально устремлённым в сомкнувшееся за княжной пространство взглядом. Шагнувшая вперёд Звенимира тихо, учтиво молвила:

– Не огорчайся, государыня... Вступай в чертог своего покоя с лёгким сердцем: Любима обязательно придёт чуть позже. Ей нужно немного успокоиться.

– Что ж, пусть так, – глухо, с древесными скрипучими нотками в голосе молвила Лесияра. Зелёный пушок уже добрался до её ресниц и бровей, волокна прорастали жилками под кожей на скулах и лбу – быстро и необратимо. – Скажи ей, что я жду её... Я не смогу обрести полный покой, покуда льются её слёзы.

– Она придёт, государыня, обещаю, – кивнула Звенимира.

Зелень была уже в белках глаз Лесияры, когда её взгляд обратился на Ждану.

– Поцелуй меня, лада...

Пальцы Жданы трогали этот шершавый пушок, и живые волокна змейками двигались под ними, охватывая последние свободные участочки лица Лесияры. Ждана успела прильнуть к губам супруги – ещё мягким, человеческим, а через мгновение и те уже обросли мелкой зелёной сеткой жилок.

Уйти хочу весною светлою:

На грудь мне лягут лепестки.

Ты прошепчи слова заветные

И помни их в часы тоски...

 

Песня Дарёны зазвучала негромко, но чисто – словно серебристые пластинки весеннего льда перезванивались. Руки жриц мягко отстраняли Ждану от сосны:

– Отпусти её, госпожа... Позволь ей погрузиться в покой.

Тело княгини таяло под сеткой, становясь плоским, ствол дерева поглощал его. Сами волоконца тоже начали растворяться в коре.

– Идём... – Ждану легонько обняла сильная рука, очень похожая по своей тёплой тяжести на руку супруги... Нет, это была Огнеслава.

Каждый шаг по тихорощенской земле давался Ждане ценой кинжального удара тоски. Шаг – боль. Шаг – боль... Но она шла, поддерживаемая с обеих сторон Огнеславой и Дарёной, и уже не чувствовала биения сердца в своей опустошённой груди: оно осталось там, с Лесиярой...

– Матушка, смотри-ка...

Дарёна удивлённо смотрела куда-то под ноги. Преодолев взглядом затянувшую всё вокруг горькую пелену, Ждана увидела пробивающиеся из земли ростки. В считанные мгновения распускались на них поникшие чашечки белоцветника, колыхаясь и ласкаясь к её ногам... Дрогнуло сердце, заплакало тёплыми слезами: цветы вырастали там, где ступали ноги Жданы, даже чуть забегали вперёд, чтоб выстлать ей путь, а за нею от сосны тянулась целая дорожка из белых колокольцев. На высоте в два человеческих роста из коры проступал древесный лик.

– Лада... – Сухое, бесслёзное рыдание вырвалось из груди Жданы: она узнавала любимые черты, разглаженные неземным покоем.

Присев на корточки, Ждана ласкала пальцами цветы – прощальный подарок супруги, а они льнули к её рукам чашечками, даря ей росистые поцелуи. Больше не могли родные уста слиться с её губами, и вот так, посредством белых лепестков, посылала Лесияра ей свою нежность. Теперь Ждана понимала поступок Любимы всем сердцем: как тут не заплакать в голос, как не потревожить многовековой сон Рощи?.. Но нежность из золотистых цветочных серединок медовым теплом окутывала её, и скорбный стон растаял в груди, так и не вырвавшись наружу. Частичка тихорощенского покоя проникла и в её душу, помогла подняться на ноги и расправить плечи под грузом вдовства, сделав его почти невесомым.

– Спи спокойно, лада... Отдыхай, – с поцелуем послала Ждана сосне свой шёпот. – А я постараюсь достойно вынести разлуку с тобою. Даже не разлуку, а... не знаю, как и назвать это: ведь ты по-прежнему жива, хоть и поселилась теперь среди прародительниц. Но где бы ты ни была, ты всегда с нами... А мы – с тобой.

*   *   *

Не сняв одёжи и даже не разувшись, княжна Любима распласталась ничком на ложе в опочивальне. Тугой поясок давил, украшения впивались в тело, платок петлёй захлёстывал шею, но все эти неудобства отступали в тень: перед её глазами стояла разрывающая сердце картина – матушка Лесияра у сосны... Уже без своего княжеского венца, босая, с цветами в волосах и в простой длинной сорочке. Сейчас она, наверно, уже слилась с деревом... Не смогла бы Любима вынести этого зрелища, это было выше её сил, потому и кинулась она в проход – прочь из Тихой Рощи. Тишина спальни в доме супруги обступала её гулко, только слышался стук её собственного сердца. Хорошо, что дочкой занимались целых пять нянек: у Любимы не осталось сил ни на что и ни на кого.

«Одна, совсем одна», – горько сжималось осиротевшее сердце вопреки словам супруги: «Я всегда с тобой». Малышка Радяна, наверно, спала... Да и зачем ей сейчас плачущая матушка? Не понять крохе всей безысходности, всей бескрайней бесприютности, которая зимним ветром бушевала в душе Любимы. Мир рухнул, и она лежала, разбитая и придавленная обломками.

Бывая с детства в Тихой Роще по Дням Поминовения, княжна не могла себе представить, что когда-нибудь и матушка Лесияра уйдёт к соснам. Душа и сердце не вмещали эту мысль, от неё всё нутро страшно содрогалось и сжималось в комочек... Без матушки Лесияры не могла продолжаться сама жизнь. Любиме казалось: если родительница уйдёт в Тихую Рощу, Белые горы обрушатся, а её сердце остановится. Матушка Лесияра была целым миром, а княжна – его частичкой. Неотделимой, не мыслящей своего существования без целого... Так они и жили, соединённые невидимой пуповиной, и Любима ревновала матушку ко всем и вся, боясь потерять хоть крупицу её любви и внимания. Но в «мире» появились новые частички – сначала Ждана, а потом сестрёнка Златослава, и Любиме пришлось делить матушку с ними. Она почти свыклась, почти смирилась, подавила глухой ропот сердца доводами разума, но нет-нет да и взыгрывала в ней былая ревность. Но княжна обуздывала эти порывы. Глубоко врезались ей в память слова Правды, покрытой боевыми шрамами кухарки из крепости Шелуга: «Себялюбивая ты. Родительница твоя только тобою и дышала все эти годы, одна была, как перст. Любила тебя без памяти, вот и избаловала... И привыкла ты думать, будто весь мир вокруг тебя одной вертится и всё в нём только для тебя создано. А ведь не так это, моя милая. Не вечно тебе в родительском доме жить. Ну, сама подумай: большая уж ты, скоро совсем вырастешь, заневестишься, влюбишься... Станешь чьей-нибудь женою. А государыня? Одной ей горевать-вековать прикажешь? Она только о тебе, о твоём счастии и думает, а ты о ней подумать не желаешь...» Часто снилась суровая кухарка Любиме, да и в грёзах наяву нередко шагала рядом, как неотступный призрак – корила княжну за провинности и рубила колкую правду-матку в глаза. Такое уж говорящее имя досталось этой бывшей воительнице... То и дело ловила себя Любима на мысли: а что бы в том или ином случае сказала Правда? Одобрила бы? Или, нахмурив кустики грозных бровей, вынесла бы неутешительный приговор? Разбирая свои поступки, слова и чувства с точки зрения Правды, Любима почти всегда оставалась удручена и недовольна самой собою. Кухарка стала её совестью – незримым, самым суровым и беспощадным судьёй. Ох уж это ревнивое собственничество по отношению к тем, кто был ей дорог!.. Сие дурное и вредное качество княжна решила непременно искоренить в себе, и удавалось ей это с переменным успехом. И всё же тёплая и крепкая пуповина, связывавшая Любиму с матушкой Лесиярой, оставалась непобедимой.

Сейчас из этой пуповины хлестала кровь. Матушка ушла, покинула её, оставила... Комкая подушку и колотя её кулаками, Любима беззвучно кричала в немое и вязкое, как тесто, пространство.

– Горлинка... Ладушка... Ну, ну.

Руки супруги скользнули по её плечам, обхватили сжатые кулачки княжны и избавили ни в чём не повинную подушку от тумаков. Шмыгая носом и вздрагивая от всхлипов, Любима уткнулась в золотую вышивку на плече Звенимиры.

– Я знаю, что ты мне сейчас скажешь... Я знаю, что веду себя, как малое дитя. – Княжна морщилась от собственного голоса, ставшего гнусавым из-за распухшего изнутри, забитого слизью носа. – Но я не могла... Не могла видеть это. У меня сердце... остановилось бы.

– Твоя матушка ведь не умерла, радость моя... Уход в Тихую Рощу не должен быть горем для родных, – терпеливо утешала Звенимира, заключив Любиму в тесные объятия и игриво касаясь пальцами то её носа, то подбородка, то щёк. – Ты ведь знаешь, моя родительница тоже ушла к соснам... Я помню и люблю её, навещаю по Дням Поминовения и в другие дни, когда душа попросит. Но я живу дальше, милая! Причины для этого есть. И ты даже знаешь, какие... У меня есть моя служба – труд на благо города, есть моя любимая ладушка... – Женщина-кошка мурлыкнула, ткнувшись носом в щёку молодой жены. – И есть наша доченька. Что мне ещё нужно для счастья?.. Кстати, о счастье. Оно там, наверно, уже проголодалось.

Звенимира ненадолго вышла из опочивальни, а вернулась не одна. Любиме даже глаза не требовалось открывать, чтобы угадать, с кем именно она пришла. Постель качнулась: супруга присела, держа на руках кого-то маленького, смешно кряхтящего и ёрзающего.

– Матушка Любима сегодня грустная, плачет... Давай-ка её успокоим, м?

Княжна съёжилась от щекотки, ощутив на себе беспокойные, тормошащие её ручки. Они цеплялись за её серёжки, хватались за нос и щёки, и улыбка сама пробила тугую корку боли – проклюнулась подснежником и растянула уголки губ.

– Радяна, не тяни за серёжки, больно, – осторожно отводя эти нежные, хрупкие ручонки от своего лица, простонала Любима. То ли смешок у неё при этом вырвался, то ли всхлип. – Ты мне уши порвёшь...

– Ну, как же не подёргать за эти висюльки, они же такие красивые и блестящие! – добродушно посмеивалась Звенимира, склонившись над ними обеими. – Матушку Любиму хлебом не корми – дай украшениями обвешаться... Даже в постель легла в них – где ж такое видано?.. Сорока у нас матушка Любима – ох, и сорока же... Всё блестящее любит.

В шутку обидевшись, Любима надула губы и отвернулась. Боль отпускала сердце, теперь его щекотали крошечные лапки нежности. А Звенимира, распахнув парадный, расшитый золотом кафтан, который она носила на службе, открыла рубашку для кормления – с прорезями на груди.

– Ладушка, это ничего, если мы прямо тут покушаем? – обратилась она к Любиме. – Ну, молчание – знак согласия. – И женщина-кошка, подхватив малышку, приложила её к соску.

Радяна уже вовсю ползала и пробовала делать первые шаги, ела прикорм, но грудное молоко ещё сосала охотно и помногу. Звенимира, радуясь рождению первеницы, желала вырастить её непременно кошкой, а потому кормила сама. Глядя на кроху у груди супруги, Любима не могла удержаться от солоноватой, влажной от недавних слёз улыбки, но снова её обуревало странное чувство: в такие мгновения ей казалось, что Радяна – только Звенимирина дочка, а она отношения к этому чуду не имеет, хотя вроде сама выносила его и родила. Супруга, даже будучи очень загруженной делами, всегда вырывалась домой, чтобы покормить малютку и повозиться с ней.