– Ну что, голубка, полегче тебе?.. – спросила Невзора хрипло.

Та открыла глаза, угасшие и затуманенные дурнотой.

– Чуточку... Боль стихла, но сил идти нет совсем, – еле слышно выдохнула она.

Долго не раздумывая, Невзора повесила лукошко себе на локоть, а сестрицу понесла на руках. Выносливости ей было не занимать, она дошла бы так и до самого дома, но им попался по пути шалаш, сложенный из прочных жердей и укрытый еловым лапником.

– О, сухое местечко! Давай-ка передышку сделаем. – И Невзора устремилась к укрытию.

Шалаш был сделан толково и на совесть, так что вода внутрь не затекала. Землю под еловой кровлей выстилал слой сена; на нём Невзора и расположила Ладу на отдых, уложив её голову к себе на колени. Сестрёнка сжимала в руке деревянного оленёнка... Только сейчас Невзоре вспомнилось, что волчья фигурка осталась в домике на печной лежанке. Может, и к лучшему: уж очень страшным получился тот зверь и Ладе явно не нравился. К Марушиным псам в их семье относились со страхом и неприязнью: и отца, и деда Бакуты Вячеславича задрали оборотни. Дабы обезопасить себя и родных, батюшка держал в доме небольшой запас запрещённой яснень-травы, а когда отправлялся в липовые рощи вынимать мёд из колод, вешал на шею крошечный узелок с щепотью её сушёных цветков. Сыновей он тоже заставлял брать с собой такие узелки, хотя те порой отказывались: «Опасно, батюшка, начальство может заметить и властям доложить. И тогда не сносить нам головы!» Впрочем, днём оборотней можно было не слишком-то опасаться: их глаза плохо переносили яркий свет. Остерегаться следовало с наступлением темноты, и Невзоре не раз попадало от родителя, когда ей случалось возвращаться из леса в сумерках. «Делай, что хочешь, а домой приходи засветло! – без устали твердил он. – Эти твари – ночные охотники. Берегись, коли не хочешь повторить судьбу твоего деда и прадеда!» Оборотней Невзоре доводилось видеть несколько раз издали. Но ей везло: они отчего-то обходили её стороной, лишь холодно мерцали из сумрака жёлтыми колючими огоньками глаз. Бесшабашное любопытство порой одолевало молодую охотницу, хотелось ей подобраться к псам поближе, но она чувствовала, что всё же лучше не будить лихо. И не потому что боялась, нет. Она не испытывала перед этими созданиями того тягучего животного страха, от которого крутит кишки и отнимаются ноги; скорее, Невзорой руководили осторожность и благоразумие, она должна была жить – ради Лады.

– Ну, как ты, родная моя? – спросила Невзора, склоняясь над сестрицей. – Может, водицы хочешь испить?

Лада сделала несколько глотков из фляжки, Невзора также промочила пересохшее от тревоги горло. Шея, спина и плечи ныли от мучительного напряжения; казалось, в её теле не осталось ни одной расслабленной мышцы. Понимая, что от этого сестре лучше не станет, Невзора попыталась скинуть с себя этот панцирь, успокоиться немного. Вдох, выдох... Медленно, плавно дыша, она то чуть напрягала плечи, то отпускала натугу, слегка тянула шею наклонами головы в стороны. И в самом деле потихоньку легчало – по крайней мере, хребет уже не ныл.

– Ягодка, пташка, радость моя, – приговаривала она, лёгкими касаниями пальцев лаская волосы Лады. – Не раскисай, сестрёнка... Проси лес-батюшку да землю-матушку дать тебе сил, они обязательно помогут. Я всегда так делаю, когда мне худо.

Губы Лады чуть дрогнули, и слабая улыбка согрела сердце Невзоры лучиком надежды.

– Я попробую, сестрица, – прошептала девушка чуть слышно.

Снова перекликались птицы, мягко шуршал умытой листвой летучий ветер, и день безоблачно сиял, как будто и не было недавней непогоды. Прошло немало времени, покуда Лада смогла наконец приподняться и сесть; после таких приступов её всегда долго мучила слабость, и ей нужно было отлежаться дня два-три. Но не оставаться же до утра в лесном шалаше! Снова повесив лукошко на локоть, Невзора подняла сестрицу на руки и зашагала с нею в сторону дома.

Жили они на обособленном хуторе в двух часах пешей ходьбы от города Гудка. Хозяйство у них было крепкое, зажиточное, с большим огородом, плодовым садом и скотным двором; помногу сеяли они и жито, и на время полевых работ начальство отпускало старших братьев со службы в охотничье-лесном ведомстве. Выйбор недавно привёл в дом молодую жену, и они ждали первенца; Гюрей с Вешняком покуда ходили в холостяках, а младший Прибыня в лета покуда не вошёл. Заохала матушка, увидев Ладу на руках у Невзоры:

– Ох, опять прихватило?.. Говорила ж я вам: не ходите далече!..

Ладу уложили в постель. От огорчения матушка на ягоды даже не глянула, но Невзора кивнула на лукошко на столе:

– Землянику вон принесли мы...

– Ох, да пропала б она пропадом! – расстроенно махнула рукой Лугома Радинична. – Стоило ли ради неё так надрываться-то?

Что Невзора могла ответить? Ну, хотелось Ладе сходить по ягоды, не сидеть же ей целыми днями дома. Её и так по хозяйству старались не нагружать, ничего тяжёлого подымать не давали, берегли, тряслись над нею, от всего ограждали, даже беременная Добрешка и то больше по дому делала. Но Выйборова жена – здоровая и крепкая молодка, а Ладушка – хрупкий болезненный цветочек. И всё равно сестрёнка рвалась в лесу погулять, лицо поцелуям солнышка подставить, птиц послушать...

– В своём саду гуляла бы! И там тоже солнышко да пташки, – перебирая землянику, сказала матушка.

– Сад – одно, а лес – совсем другое, – попыталась объяснить Невзора, но родительница только отмахнулась.

Из половины ягод они с Добрешкой испекли пироги, а другую половину смешали с мёдом и поставили в погреб до зимы: будет чем в мороз полакомиться. Глядя, как невестка налегает на тесто сильными руками в закатанных до локтей рукавах, на её широкую, как лошадиный круп, поясницу, Невзора невольно думала: «Такую и в плуг впрячь – потянет». Ядрёную девицу выбрал себе в супруги брат, она и с животом ничуть не хуже с домашними делами управлялась, ни на какие недомогания не жаловалась, а кушала, как трое дюжих мужиков-работяг. Лицо у неё было тоже широкое, простецкой и грубоватой лепки, а нрав – не сказать чтоб совсем покладистый, при необходимости стоять на своём она умела, но делала это с непоколебимым спокойствием. Казалось, чувства у неё вовсе отсутствовали, или она искусно умела их прятать. Смеялась она не в голос – так, усмехалась слегка, в слезах её тоже никто никогда не видел, а чаще всего на её лице пребывало задумчивое и терпеливое выражение. На мир она смотрела сквозь золотистые, по-коровьи длинные щёточки ресниц.

К обеду вернулись домой батюшка с Прибыней. Бакута Вячеславич, степенный, широкоплечий, с окладистой, раздваивающейся книзу чёрной бородой, умылся и присел на лавку отдохнуть. Прибыня, тонкий и нескладный, брал с отца пример, только степенность в его исполнении смотрелась весьма потешно. Казалось, будто он передразнивал родителя, повторяя за ним движения. Батюшка плескал в лицо воду и фыркал – и Прибыня делал то же; батюшка неспешно опустился на лавку, уперев руки в крепкие колени – и сын уселся рядышком, вот только руки у него были тонкие, как спички, а ноги – длинные и голенастые, аистиные.

– У Ладушки опять приступ был, – незамедлительно сообщила главе семейства матушка.

Бакута Вячеславич выслушал эту новость, насупил угрюмые кустистые брови, вздохнул и откашлялся. А матушка добавила:

– Это Невзора её далёко в лес потащила по ягоды... Ну какой ей лес – с её-то сердцем?! В саду гуляла б – и ладно. Так нет же – надо непременно куда подальше переться!.. А я говорила им, говорила!.. Так кто ж меня послушает...

Батюшка слушал её сетования молча, не вставляя никаких замечаний. Ничего не ответил он и после, когда матушка смолкла. Та, не дождавшись от него каких-либо слов, воздела руки:

– Ну, что молчишь, отец? Скажи ей!

– Кхем, – опять откашлялся Бакута Вячеславич. – А что я ей должон сказать-то?

– Чтоб в лес больше не ходили... – Матушка сердито стучала посудой, накрывая на стол. Видно, она ожидала от батюшки большего.

– И что будет, ежели я скажу? – хмыкнул тот. – Кхем-кхем-м!.. Как будто в этом доме моё слово что-нибудь значит!

Это был камень в огород Невзоры – за своеволие её. Сыновей батюшка в детстве, бывало, сёк, а на дочек рука не поднималась. Однажды он, правда, попробовал Невзору наказать телесно, но она из дому сбежала – насилу нашли через три дня на соседнем хуторе. Шесть лет тогда ей было, и с тех пор в ней поселился этот зверёныш – свободолюбивый, нелюдимый, злой. А матушка хоть и не приложила тогда руку, но и не защитила. Оборвалась в душе Невзоры какая-то тёплая, доверчивая струнка – и к матери, и к отцу; так и росла волчонком, вечно настороженным и отчуждённым. Ладу никто и никогда не наказывал, да и не за что было, но если б кто-то попытался, Невзора собственными зубами отгрызла бы ему руку.

Братья обедали на службе, поэтому семья уселась к столу без них. Батюшка хвалил пироги земляничные – большие и широкие, как лапти, и по-летнему щемяще-душистые. Лада оставалась в постели, и Невзора после обеда сама отнесла ей пирожок и миску киселя с молоком.

– Ох, не осилить мне столько, – улыбнулась та, всё ещё бледная и слабая, но при виде старшей сестры сразу ожившая.

– Скушай, сколько сможешь, – сказала Невзора, присаживаясь на край постели. – Дивные пирожки из нашей земляники вышли, попробуй!

Сестрица одолела только половину пирожка и несколько ложек киселя, остальное доела Невзора. Поникшим цветком опустилась голова Лады назад на подушку, веки устало сомкнулись, и сердце Невзоры рвалось в клочья, а внутренний зверь выл от тоски. Невыносимо ей было видеть Ладушку слабой и больной – до того, что свет мерк перед глазами. И радость не в радость, и трава не зелена, и небо с овчинку, и солнце – с луну...

– Поправляйся поскорее, родная моя, – шепнула Невзора, склоняясь над её ушком и пропуская меж пальцев лёгкие, пушистые пряди волос. – Когда ты хвораешь, и мне белый свет не мил...

Лада, приоткрыв глаза и мерцая сквозь ресницы усталым, но ласковым взором, попросила:

– А посвищи соловушкой... Не наслушалась я пташек, пока мы в лесу были, мало мне...

Каких угодно птиц Невзора была готова изображать, лишь бы потешить сестрёнку и увидеть улыбку на её устах, сейчас немного побледневших. И соловьём она заливалась, и славкой, и малиновкой, и голос овсянки показывала, и зяблика, и чижика пересмешничала... Если закрыть глаза, то чудилось, будто они снова в лесу очутились. Лада слушала с тихим, самоуглублённым наслаждением, и уголки её губ приподнимались в блаженстве. Так она и уснула под птичьи песни, а Невзора, ещё немного посидев около неё, потихоньку удалилась.

К вечеру пришли братья. Все дети у Бакуты Вячеславича в него уродились – темноволосыми, но с пронзительно-светлыми глазами. Старший, Выйбор, поклонившись батюшке с матушкой, сразу устремился к жене, заговорил с ней ласково и тихо, и на маловыразительном, бесстрастно-спокойном лице Добрешки проступило что-то вроде ответной улыбки. Среди шести её сестёр были девушки и покрасивее, и поизящнее, и более живого и весёлого нрава, но Выйбору почему-то приглянулась именно она – дебелая и ширококостая, с большими, как у мужчины, рабочими руками. Труженица она была дюжая и неутомимая – горы могла своротить, а уж когда тесто месила, стол жалобно трещал под нажимом. Могутностью своей она напоминала рабочую лошадь-тяжеловоза. Да и выражением лица тоже.

Второй по старшинству брат, Гюрей, был крепок, но сутуловат и отчаянно дурён собой, с крупной, шишковатой головой. Угрюмовато-тревожное его лицо казалось наспех скроенным из частей лиц совершенно разных людей – нос от одного, лоб от другого, подбородок от третьего. Да и телом его природа наделила не ладным, несуразно сложенным: ноги относительно туловища – короткие, с косолапыми ступнями, зато руки – непомерно длинные и могучие. В широких мускулистых плечах таилась большая сила, а чуть горбатый загривок делал его похожим на дикого быка – зубра. Сходство с этим зверем дополняла и клиновидная негустая бородка, а верхняя губа у него была почти безволосой от природы. Из-за некрасивой наружности успехом у девиц Гюрей не пользовался, а нравом отличался обидчивым, замкнутым и диковатым, причудливым. Проявлялась в нём нередко склонность к насилию: в самом невинном слове мог Гюрей усмотреть выпад в свою сторону и кинуться в драку. Отца с матерью он приветствовал неуклюжим полукивком-полупоклоном, словно его бычья шея не гнулась совсем, и присел к дальнему углу стола.

– Скушай пирожка, Гюреюшка, – молвила матушка, подвигая к нему блюдо.

Широким ртом тот отхватил сразу половину и принялся шумно жевать, а родительница поглаживала его вихрастый, лохматый затылок. Она вечно старалась дать ему больше ласки, подкормить, подсунуть кусочек повкуснее, но было в этой заботе что-то жалостливое, матушка как будто пыталась возместить ему недостаток доброты, коей от прочих людей Гюрею перепадало мало.