Происходящее безумно пугало: куда как спокойней ничего не ощущать. Целее будешь.

Протопоповские стенания и метания отвлекали от навязчивых мыслей. Но он исчез, и телепатическая связь с Майком усилилась; я знала, когда он просыпался и начинал думать обо мне, смотрела на телефон за секунду до звонка, чувствовала его настроение.

— Приезжай! — умолял Майк. — Мечтаю погулять с тобой по Манхэттену.

Межконтинентальные звонки метко били под дых.

Я теряла способность сопротивляться.

Но что потом? Я ведь не переживу, если возвышенная заокеанская любовь переродится в банальный роман

И все-таки в какой-то момент не выдержала — поеду!

— Дошла до кассы, — пошутил Майк.

Но тут довольно серьезно заболел Ефим Борисович, его нельзя было оставить одного. А Майк слишком недавно работал на новом месте и не мог взять отпуск. Судьба, как нарочно, чинила нам всяческие препоны.

А может это как раз не судьба? В попытке забыть «о глупостях» я проводила больше времени с Иваном, который упорно уговаривал меня снова жить вместе. Лео ушла от него, уехала домой к родителям. Он переживал, но не сильно, и как-то многозначительно сказал:

— Все, что ни делается, к лучшему.

Не хотел понять, что я, вопреки прогнозам всевидящей бабы Нюры, уже никогда не смогу считать его своим мужем. У нас и с дружбой не очень-то получалось.

Кстати, странно: едва ступив на американскую землю, я отчетливо осознала, что с колдовством в моей жизни покончено; оно то ли не достигало на такие расстояния, то ли чахло в среде практицизма и трезвомыслия. Я радостно отрясла с ног этот прах и больше не вспоминала о магии, приворотах и воздействиях.

И вдруг мне опять приснилась Лео — в широкой мужской футболке и джинсах. Ее посещение было коротким.

— Я от него устала. Он старый!!! — с чувством воскликнула она и умоляюще на меня посмотрела. Пожалуйста, пойми, говорил ее взгляд. И прости.

Я простила.

В сущности, мне следовало сказать ей спасибо: я никогда не жила так ярко, как в последний год. Не знала, что еще способна любить — неистово и пылко, как в юности. И совсем не умела быть собой.

В детстве с подружками мы однажды играли в некую сложносочиненную игру, по ходу которой мне предстояло изображать попугая и вытаскивать из мешочка предсказания. Мы очень долго их сочиняли, и все они были невероятно романтические, но одно — своего рода черная метка — звучало так: «Вы найдете свое счастье в починке телевизоров».

Как ни удивительно, сейчас подобная перспектива казалась заманчивой. Не навсегда, временно: только чтобы восстановить силы и научиться передвигаться без костылей. А то один раз я уже ухватилась за Протопопова, не представляя, как бывает иначе…

Любовь — не любовь, пусть уже фатум разбирается: сам заварил кашу. Если нам с Майком суждено быть вместе — будем, никуда не денемся. Если же нет…

Но надеюсь, что будем.

Правда, мне почему-то стало важно, чтобы он сам приехал.

А пока — пойду-ка я учить каталанский. Умка говорит, что в костеле — она католичка — висят объявления о наборе в группы, где преподают носители языка. Попрошу ее узнать расписание.

И тогда в Грансоле буду совсем как рыба в воде.

Глава двадцать седьмая

ПРОТОПОПОВ

Тата, Тата.

Я совершил святотатство.

Мне было достаточно снять с груди крест и, отложив его в сторону, тихо уйти — а я зачем-то осквернил иконы, поджег храм, долго изгалялся перед небесами и, как, наверное, всякий, кто дошел до подобного безобразия, ждал, что боженька выглянет из-за тучки, строго погрозит пальцем и слегка шибанет молнией. Дескать, угомонись, дурень. Цыц.

И вернет все на место.

Я же не думал, что это окончательно. Скорее, надеялся, что она захочет отвоевать меня у жены. Вряд ли я бы мог сопротивляться. Но Тата не сделала ни шага в мою сторону.

Только потом я представил, как мой поступок выглядит в ее глазах, и ужаснулся. Предательство, подлое предательство — после всего, нашептанного в Америке, после моих писем и жарких слов, сказанных в телефонную трубку. Я хочу быть с тобой, я так хочу быть с тобой, и я буду с тобой…

Как мне с ней объясниться? Я набирал ее номер и тут же обрывал звонок.

Потом решился написать.

Любовь — великий инквизитор, начал я. С каким безжалостным наслаждением она выжигает тебя изнутри, рвет на куски душу, пронзает раскаленной иглой сердце, переламывает об колено волю

Тьфу. Какая высокопарность. Хоть и абсолютная правда.

Я вот, к примеру, не вынес пыток. Чувства — мои к Тате, жены ко мне — истерзали меня так, что я готов был на все, лишь бы прекратить муки.

Знаете, как это происходит? Последнее колебание — и ты сказал, что требовалось, и, окаченныйхолодной водой, упал в изнеможении на спину, и тебе хорошо: не больно. И только потом, когда достанет сил разомкнуть веки, ты опять видишь своих палачей и вдруг содрогаешься: господи! Я же… товарища погубил! Но я не хотел… я не то… стойте, стойте…

А уже — все. Поздно.

Так, во всяком случае, было со мной.

Знал бы раньше, как все повернется, постарался бы убежать, спрятаться, не играл бы в рисковые игры с любовью. Опасный она противник.

Я попал в больницу с сердечным приступом, и от страха за свою жизнь потерял способность трезво мыслить. В голове стучало одно: а вдруг, правда, порча? Экстрасенсы, они же чувствуют, не зря жене говорили? Вдруг Тата действительно обращалась к колдунье? Или сама решила испытать на мне какое-нибудь зелье? Ведь в ней определенно есть нечто ведьмовское, а в доме полно соответствующей литературы. Я-то, узнав про приворот на цветке, не успокоился, пока не попробовал, и, главное, добился результата! А раз меня с моим глубоко материалистическим умом угораздило на такое пойти, то Тата, не чуждая мистике, тем более могла — хотя бы из любопытства.

Жена, сидя у моей постели, твердила: видишь, до чего довели твои бабки и составчики? Вся любовь после них началась, а с кем ты туда ездил? Вот-вот, со своей… дьяволицей. Тогда она тебя и приворожила. А теперь что? Только молиться, чтобы ты у меня живой остался! Лежи, лежи, тихо. Не разговаривай, доктор запретил.

Под дурманом лекарств ее слова действовали, как гипноз. Тата вплывала под закрытые веки Бабой Ягой в ступе, лешачихой, злыдней, болотной кикиморой. Я поводил рукой, защищаясь: чур меня, чур. Было жутко. Отделаться бы, откупиться, откреститься, проносилось в замороченном сознании.

После больницы жена предупредила: учти, Протопопов, больше я твоих штучек не вынесу. И посмотрела с угрозой. В сущности, это был шантаж, но… он меня устраивал. Оказавшись дома, я понял, что не хочу никуда уходить: здесь, в просторных комнатах с широкими окнами, хорошо и спокойно, как в крепости; сюда вложено столько трудов, столько лет жизни. Это — мое. И жена тоже — моя. В отличие от Таты, которая вернулась из Америки такой… независимой. Было ясно: она со мной до тех пор, пока сама хочет, чуть что — вспорхнет и улетит, поминай как звали. Руки устали ее удерживать, но о том, чтобы их разжать, я не желал и думать. Добровольно отдать свое? Мало кто на это способен. Я окончательно заврался перед женой, чувствовал себя распоследней скотиной — и ничего, решительно ничего не мог изменить. Жена с упорством маньяка пичкала меня Библией и проводила разъяснительные беседы о Тате: хищница, стяжательница, мужененавистница, разрушительница домашнего очага, безбожница, сатанинское отродье. Одинокие бабы, они такие. Только и смотрят, как бы украсть, что плохо лежит. Ну, ничего, на страшном суде ответят за свои поступки.

Я легко пропускал мимо ушей все, кроме «сатанинского отродья». Слова пульсировали в мозгу: чем еще объяснить мое неизбывное, сверхъестественное, ничем не утоляемое влечение? Что это, как не черная ворожба? Я постоянно выискивал в Тате дьявольское — и находил, дурак!

По сути, мне нужен был повод, чтобы порвать с ней. И одновременно я умирал от любви, особенно когда мы оказывались рядом. Я видел ее — и мир расцветал; я забывал о подозрениях и утопал в нежности, и впадал в эйфорию, и не понимал, как мне быть, и знал одно: что я без нее НЕ МОГУ. Отпустить — ее, мою единственную, неповторимую и незаменимую? Да ни за что! А тут еще эта непроницаемая отстраненность… Я ревновал; мне казалось, у нее кто-то появился.

В нашу последнюю встречу я четко осознал, что Тата для меня важнее всего на свете, я не готов ее отдать — но и не готов взять себе. Патовая ситуация. Мне стало ясно, почему из соображения «так не доставайся же ты никому» совершаются убийства. В тот вечер я наговорил миллион страстных слов, а под конец уткнулся ей в руки и расплакался, как ребенок, и долго потом целовал ее соленые ладони.

Оплакивал собственное предательство, еще не зная, как постыдно скоро его совершу.

Истинно говорю тебе, что в эту ночь, прежде нежели пропоет петух, трижды отречешься от меня…

По-моему, она все предвидела и вполне могла такое сказать, на что я, вслед за несчастным Петром, пылко воскликнул бы: не отрекусь от тебя!

Что движет нашими поступками? Почему все самое грязное и постыдное одевается в самые красивые одежды? Почему для сохранения сомнительной верности жене я должен был продать Тату? Почему, в глубине души зная, что мной руководят обыкновенная жадность и трусость, я так пыжился перед самим собой и так упивался собственной святостью: вот моя жена перед Богом и людьми, и с ней остаюсь. И не введи нас, Господи, во искушение, и избавь нас от лукавого, и так далее, и тому подобное, аминь.

Искушение — это то, чему ты поддался; об остальном не стоит и говорить. Афоризм Таты.

Но что в моем случае было искушением и грехом, а что — покаянием и искуплением, я теперь уже не берусь судить. Ведь мы в ответе за тех, кого приручили. Очень избитая фраза, но… точнее не скажешь. А я Тату приручил. Она, возможно, считала иначе — но так думал я, и это был вопрос моей совести. Я не имел права поступать так, как поступил, обязан был найти другой выход. Какой? Представления не имею. Но он наверняка нашелся бы.

Входите тесными вратами, потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель

Вот и я искал простого пути; был неверующим, позволяя себе любить Тату, и схватился за веру для сохранения имущества — и семьи, разумеется. А ведь как красиво при этом выглядел. Но все равно оказался предателем.

Между тем, выбор за нами — на каждой из миллиарда развилок. Выход был, был!

Все это я понимаю сейчас, а тогда от безысходности злобился, как последняя сволочь. Так злятся на котенка, которого подобрали и выпаивали молоком, а теперь выставляют за дверь, потому что надо в командировку. Ему же не объяснишь, а он, паршивец, мяучит.

Написав Тате, что все кончено, я недели две провел в каком-то загробном спокойствии, очень радовавшем жену. С виду я стал таким, каким был всегда; а если человек ест, спит, разговаривает, ходит на работу и вообще не рыпается, кто поймет, что он умер — процентов, как минимум, на девяносто? Лишь потом выяснилось, что первые две недели — цветочки, и все муки ада еще впереди. Во-первых, я непрерывно ждал звонка, письма, появления Таты; мои дни до последней минуты были наполнены ее отсутствием. Во-вторых, я осознал отвратительность своего поступка. В-третьих, примерно через месяц до меня дошло, что я потерял Тату навсегда. Навсегда? Выть хотелось при одной только мысли об этом. Были и в-четвертых, и в-пятых, и в двадцать пятых, но… к чему вспоминать.

Все кончено для севшего на пол, сказала однажды Тата. У нее полная голова цитат. Как напророчила: я сидел на полу, плоско, всей задницей, глупо озираясь, без надежды подняться.

Я не сразу поймал себя на том, что стал часто проезжать по набережной мимо дома ее родителей. Бросал мимолетный взгляд на их окна, наслаждался резкой, сосущей, тоскливой болью в груди, ностальгировал по нашему прошлому — и это было как короткая встреча, как улыбка или воздушный поцелуй… Тата, ты помнишь меня? Где ты, Тата? Весной мы опять собирались в Париж…

Один раз я собрал в кулак всю храбрость и решился позвонить — но она не взяла трубку.

Незаметно наступил май, свежий, душистый, теплый. Начались головные боли; мной овладело странное, томительное беспокойство. Я хорошо понимал, что унять его может одна Тата, и как-то в субботу днем, выйдя на улицу с Никсоном, не повел его гулять, а посадил в джип.

— Поедем к Тате, Ник? — спросил я своего пса. Тот успел улечься сзади, но мгновенно вскочил, отчаянно завилял хвостом и негромко, подвывающе тявкнул. Тоже не можешь ее забыть, бедолага, подумал я.