— Что я могу сказать… Помощник у тебя есть. Только я одного не пойму: куда мы кинемся с этим добром? Кстати, какие там документы?

— Карты, топографические съемки, описание маршрутов, результаты геологической разведки и так далее и тому подобное. Имея все это на руках, даже самый тупой извозчик, умеющий лишь читать, сможет разобраться — какое богатство в этих бумагах.

— Ясно. Понимаю, что баулы надо надежно укрыть. Но где?

— Как можно ближе к месту предназначения. В Сибири.

— Далековато…

— А у нас в России, дружище, близко ничего нету. Всё далеко. Даже счастье.

Тоня, продолжая смотреть в темноту широко раскрытыми глазами, поеживалась под одеялом от услышанного, прекрасно понимая, что она совершенно случайно оказалась свидетельницей тайного разговора, который никак не был предназначен для ее ушей. Ругала себя, что не насмелилась сразу встать и закрыть дверь, но теперь уже было поздно, и она решила забыть обо всем, что нечаянно услышала. Забыть и всё. Приснилось ей, приснилось.

Утром, наскоро попив чаю, они отправились с Григоровым в госпиталь, и Тоня в ожидании скорой встречи с Василием забыла, что ей довелось узнать прошедшей ночью. Она улыбалась, оглядываясь по сторонам, и город не казался уже таким страшным и угрюмым, как накануне. Свежий ветерок шевелил старенькую косынку с красным крестом, будто ласково игрался с ней, копыта лошадки звонко цокали по мостовой, а Григоров, одетый в штатское пальто и широкополую шляпу, представлялся почему-то милым и смешным.

В прекрасном настроении поднялась Тоня следом за своим спутником на высокое крыльцо госпиталя, прошла через высокие двери в просторный вестибюль, где сразу же уловила знакомый запах — старых бинтов, карболки и лекарств. Она даже задохнулась от него. А выдохнула только вместе с горьким всхлипом.

Всех ходячих раненых и контуженных, как оказалось, выпихнули из госпиталя еще пять дней назад. Остались только самые тяжелые. И никакого рядового Конева Василия Ивановича среди них нет.

— Дома теперь ищи его, голубушка, посочувствовал ей одноногий инвалид, громко стучавший деревяшкой по паркету и волочивший за собой мешок с грязными бинтами. — Кто до соплей навоевался — все домой подались!

Григоров, осторожно придерживая Тоню за локоть, вывел ее на крыльцо, усадил в коляску и тоже попытался успокоить:

— Антонина Сергеевна, не отчаивайтесь, я рядом буду.

Не слыша его, Тоня тихо плакала, закрывая лицо крепко сомкнутыми ладонями.

Ветер весело шевелил ее косынку.

3

Снежная и морозная зима успела установиться в Новониколаевске, когда Василий и Афанасий Сидоркин с великими трудами, в постоянной давке и тесноте, все-таки до него добрались. Наконец-то!

На вокзале — серым-серо от солдатских шинелей. Слоями плавал махорочный дым, под ногами, при каждом шаге, трещала семенная шелуха, и висел, не прерываясь, сплошной гул, сотканный из хохота, безоглядной матерщины и криков — спокойно здесь никто не разговаривал. В иных местах пьяными голосами пытались петь песни, но так орали, что невозможно было разобрать — о чем столь усердно базлают мужики.

— Свобода, мать ее за ногу! — оглядевшись, Афанасий сплюнул себе под ноги и поддернул лямки тощего заплечного мешка. — Пойдем отсюда скорей, Василий, мочи у меня больше нету. Нагляделся я — вот так, по самую ноздрю! Господи, и когда только до дому доберусь?!

Выбрались из вокзала, миновали площадь и в истоке улицы остановились, как по команде, невольно дивясь тишине, спокойствию и немноголюдству. Над серыми домишками мирно поднимались дымки, мимо проезжали редкие подводы, а невдалеке, оскальзываясь на утоптанной тропинке и сердито бормоча себе под нос, шла баба с коромыслом на плечах, а на коромысле покачивались деревянные ведра, полнехонькие морозной воды.

— Эй, красавица! — весело окликнул Василий, когда баба поравнялась с ними. — Дай водички испить!

— Ты, бравый, никак угорел, али с похмелья? — баба остановилась, покачивая на плечах коромысло. — Вода-то ледяная!

— А нам и такая пойдет! Дозволь?

— Да пей, родимый, раз уж красавицей назвал, хлебай без меры, — баба поставила ведра на снег, выпрямилась и рассмеялась. Была она еще не старой, глаза из-под платка, опушенного инеем, поблескивали, а на щеках играл румянец.

Василий опустился на колено, отпил ледяной воды, от которой сразу заломило зубы, и, довольный, поднялся, утираясь рукавом шинели.

— По любушке, поди, жажда иссушила? — с тоской в голосе спросила баба.

— Спасибо, красавица! — не отвечая на вопрос, поблагодарил Василий и бодрым шагом двинулся вдоль по улице. Афанасий, поддергивая лямки заплечного мешка, поспешил следом за ним, хотя и не прочь был поразговаривать и дальше со словоохотливой бабой. Глядишь, и договорились бы…

Скоро они вышли на Николаевский проспект и стали спускаться вниз, целясь на сверкающий купол собора. Когда спустились, Василий круто взял влево, и вот он, перед глазами, — шалагинский дом. Василий скинул шинель, папаху, вручил это все Афанасию наказал:

— Карауль добро и жди меня.

Расправил под ремнем гимнастерку, на которой густой завесой теснились кресты, провел ладонью по волосам, приглаживая чуб, открыл калитку, в которую вбежал когда-то, спасаясь от городовых. Вбежал тайком, чтобы никто не увидел. Теперь он шел не таясь, в полный рост, и сапоги его хрустели на стылом снегу твердо и уверенно.

Дернул за веревочку с медным наконечником, услышал звон колокольчика и следом — быстрые шаги по лестнице.

— Ах! — и Фрося замерла с прижатыми к груди руками. Смотрела, не веря своим глазам, и быстро-быстро перебирала пальцами ослепительно белую кружевную наколку.

— Ну, здравствуй, подружка! Узнала или не узнала? Вижу — узнала. Проводи-ка меня к хозяевам, разговор до них имеется.

— Василий! Ты откуда? — у Фроси прорезался голос, и она всплеснула руками.

— Оттуда, — мотнул головой Василий, — веди до хозяев, не держи меня на пороге.

— Пойдем, — встрепенулась Фрося и быстрым, летящим шагом стала подниматься по лестнице.

Сергей Ипполитович и Любовь Алексеевна, когда Василий предстал перед ними, смотрели на него с таким удивлением и страхом, будто перед ними из гроба поднялся покойник. Сам же Василий, наоборот, был спокоен и чуть-чуть насмешлив.

— Сергей Ипполитович, извиняйте за беспокойство, я пришел о Тоне спросить. Когда вы получали последнее письмо от нее, и не дадите ли мне адрес?

— Вообще-то приличные люди без приглашения в чужой лом не являются, — с раздражением начал говорить Сергей Ипполитович, но Василий его перебил:

— Да бросьте вы! Какое приглашение? Я только с вокзала, а до этого в госпитале лечился, а до госпиталя — фронт. Некогда было приглашение у вас выпрашивать. Адрес мне дадите или нет?

— Нет! — крикнул Сергей Ипполитович, будто кирпич бросил.

— А зря. На фронте Антонина Сергеевна сама мне свой адрес передала. Да я его сохранить не смог. Ранило меня, без памяти был. Письмо успел ей написать, а ответа не получил. Вот такой расклад сложился, и большая просьба: дайте адрес.

— Я разве не так четко и ясно сказал? Нет!

— Подожди, Сережа, перестань кричать, — Любовь Алексеевна взяла мужа за руку, прижалась к нему плечом, стараясь успокоить. — Поймите, в данный момент у нас нет адреса Тонечки. Последнее письмо мы получили больше двух месяцев назад, она писала, что их отряд могут расформировать и что она пока не знает, куда ее направят. Как только устроится на новом месте — сразу напишет. Мы все-таки писали по старому адресу — ответа нет. Поверьте, это правда. Поверьте матери.

— Действительно, адреса у нас нет, — жестко вмешался Сергей Ипполитович, — но даже… даже если бы он был, я бы не дал.

— Сережа, как ты можешь…

— Могу! Разговор окончен. Фрося, проводи его.

— Спасибо, что не отказали, — Василий круто развернулся и вышел.

Внизу, уже на пороге, его догнала Фрося, скороговоркой успела шепнуть:

— Любовь Алексеевна правду говорят… Они сами ее потеряли, только и разговоров что про Антонину Сергеевну. Наведайся еще; если что будет, я шепну…

На улице, дожидаясь Василия, весело присвистывал Афанасий, разглядывая шалагинский дом. Подавая шинель и папаху, он вздохнул:

— Вот изба так изба — век бы в такой жил!

— Поторгуйся, может, и продадут.

— Да ладно уж, в своей перебьемся. Дальше-то куда тронемся?

— А вот еще в одно местечко заглянем, к дружку моему старинному. Тут недалеко…

Скоро они выбрались на берег Каменки, перешли ее по льду и по узкой, плохо притоптанной тропинке вышли к тому месту, где раньше стояла избушка Калины Панкратыча. Теперь ее не было. Лишь торчали из снега несколько полусгнивших бревен, напоминая о бедном жилище отставного солдата. Василий постоял перед этими бревнами, стащив с головы папаху, затем сердито нахлобучил ее и пошел, не оглядываясь. Ему не нужно было никого расспрашивать — он просто знал, что Калина Панкратыч свой земной путь закончил. А иначе как бы он смог покинуть родимую избушку?

На вокзале царила прежняя суета, слитный гул и густой, невыветриваемый запах солдатчины. С трудом отыскали они свободное место, перекусили всухомятку, одним хлебом, и Василий после долгого раздумья негромко признался:

— А приютиться, Афанасий, мне некуда. Придется тебе на постой меня брать…

— А я чего говорю?! Язык уж смозолил! Поехали, Василий, ко мне, поехали! Руки-ноги есть, умишко контузия не отшибла — проживем! Тут нам проехать-то осталось — раз плюнуть!

— Вот так и сделаем — плюнем пошире и разотрем.

4

И началась у Василия новая жизнь, которой он никогда не знал и которой не переставал изумляться: оказывается, она еще и такой может быть — простой и размеренно-тихой.

В семью веселого и радушного Афанасия Сидоркина вошел он, как патрон в патронник. Все его любили, все были с ним ласковы и приветливы: жена Афанасия, добрая и шумливая Арина, его сыновья-погодки Семен с Захаром, а особенно — маленькая Манюня, души не чаявшая в дяде Васе. Каждое утро, поднимаясь раньше всех, вылезала она из своей деревянной кроватки, шлепала босыми ножонками по полу, добираясь до порога, а дальше летела стремглав в боковушку, где спал Василий. Хватала его за нос двумя пальчиками и тягала туда-сюда, приговаривая:

— Кто рано встает, тому Бог подает. Давай просыпайся, я тебе чего скажу-то, парень ты мой…

— Да отстань ты от человека, наказанье мое! — сердитым шепотом строжилась Арина. — Ночь еще на дворе, петухи не пели, а она уж вскочила. Турни ты ее, Василий, она жизни не даст!

Но Василий только блаженно улыбался, трогая ладонью тонкие льняные волосенки, вдыхая нежный аромат маленького тельца и слушая безостановочное лепетанье своей подружки. Несмотря на малый возраст, Манюня говорила чисто, без обычной детской картавости, и говорила, подражая матери, перенимая ее слова и манеры, столь похоже, что смотреть на нее без улыбки было просто-напросто невозможно. Вот и в это утро, усевшись на живот Василию, выставив из-под рубашонки тонкие голые коленки, похожие на лапки кузнечика, Манюня горестно развела ручонками и заохала:

— Беда, парень ты мой, беда! Я ить с греха с имя сгорела, с кобелями моими! Ночью в дом не загонишь, утром разбудить не могу. И все возле девок на вечерках трутся, а я не сплю ночами, ворочаюсь — обрюхатят какую дурочку да в дом приведут. И куда с имя деваться? Ой, не знаю, парень ты мой, хоть бы построжился, али бичиком постегал неслухов. Шибко много воли взяли, укорот бы им сделать.

И балаболила без остановки Манюня, ерзая по животу Василия худой жопенкой и пересказывая тревоги матери Арины о сыновьях-погодках, вымахавших в стройных и симпатичных парней, которые вовсю ухлестывали за девками. Василий, уже не в силах сдерживать себя, хохотал, живот у него вздрагивал, Манюня сваливалась на сторону, но тут же вскарабкивалась на прежнее место, больно упираясь острыми коленками, будто они были у нее деревянными, и бойко, без передыху, докладывала:

— А Захар-то наш сало вчера стырил, вот такой шмат утащил. Мирониха-то, карга старая, под вечерки избу отдает и плату требует, вот они и тащат без ума ей — кто сало, кто мясо. Это прямо разоренье, парень ты мой! Да лежи ты смирно, дядь Вась, а то я с тебя падаю и падаю!

— Я вот хворостину возьму! Надо же всех перебулгачила! — Арина сгребла Манюню, болтавшую ножонками, и унесла умываться, а вот умываться разговорчивая девица страсть как не любила, и скоро всю избу огласил отчаянный рев.

Пора и остальным вставать.

После завтрака Василий с Афанасием взялись ставить новый плетень, а парни, все еще соловые и не проснувшиеся, потому как с вечерки пришли глубоко за полночь, отправлены были отцом чистить хлев и пригон.