Втроем мы направились к фабрике-кухне, которую построили не так давно на соседней улице. Как удачно, что я разузнал о ней, пока работал над чертежами подобной!

Пообедали скромно, но сытно, суп с клецками на первое, биточки с кашей на второе, серый хлеб треугольничками, да ягодный кисель, причем я так и не догадался, из какой именно ягоды он сварен, поскольку вязкая жидкость оказалась почти безвкусна. Все мы были не в своей тарелке, но я все равно знал, что поступаю правильно. Подобного со мной никогда не случалось, я лишь подавал копеечку нищим, и раньше, на церковных папертях, и в теперешние времена, когда видел, что человек рядом нуждается. Но обедать прежде никого не водил, а сегодня это вышло так естественно. Я все прислушивался к себе – неужели я делаю это, чтобы казаться лучше в глазах Нины?.. Старик ел медленно, будто через силу, долго пережевывал и глотал, прикрывая глаза. При свете ламп его лицо выглядело еще более худым и изможденным, все изрезанное глубокими морщинами. Он вдруг напомнил мне одну из гипсовых голов пожилых римлян, что найдутся в любой художественной студии или мастерской скульптора, хотя и нельзя себе представить что-то более несхожее и контрастное, чем лица: те сытые и это голодное.

Я не особенно хотел есть, но тоже взял порцию, чтобы не смущать остальных. Нина, хоть и старалась не подавать виду, не сводила взгляда с нашего нового знакомого, и внутри нее бурлили настолько сильные переживания, что поминутно кровь приливала к щекам двумя яркими пятнами, как у ряженой на ярмарке.

Потом мы повели старика в сквер, где он решил дожидаться сына. На обратном пути он повеселел, но и растрогался тут же, и, что бы ни принимался говорить, обязательно я замечал дрожание в его голосе.

– В Харькиве нехорошо. Голодно. Неурожай, засуха ж была, будь она неладна. Да еще эти лютуют, как бишь их… – признался он и в сердцах плюнул под ноги, но тут же испугался и заискивающе улыбнулся, словно говоря, чтобы мы не слушали его побасенок. Я пообещал, что скоро все уладится и заживем так хорошо, как никогда прежде. Кажется, старик поверил. Останавливаясь у своей скамейки и ставя на нее узелок, он в сотый раз поблагодарил, я в сотый раз сказал, что «так было надо, и все тут».

– Дело доброе сделал, Михаил Александрович. Дай Бог здоровьичка вам, супруге вашей, – кланялся он Нине, – и деткам. Пусть все у вас сложится в лучшем виде.

Нина кивнула и торопливо отошла. Я замешкался, вытащил блокнот, накарябал карандашом свой адрес и протянул старику листок, пояснив:

– На случай, если сын вечером не придет, мало ли, может, послали куда по работе. Приходите, буду рад.

Пока шли по бульвару, Нина на меня не смотрела. Упрямо стиснула зубы и хмурилась. Я не спрашивал.

Посреди перекрестка ожесточенно крутил палкой регулировщик в черной шинели (ворот подпирает выскобленный подбородок). Нина замерла, и когда стайка людей схлынула с тротуара, осталась стоять на месте. Я наклонился к ней.

– Свои биточки и хлеб он положил в карман. Взял и в карман сунул… – прошептала она, едва разлепив губы.

Я вздохнул. Что тут скажешь… А она вдруг заплакала, беззвучно, я даже сразу не уловил того мгновения, когда слезы заструились по ее щекам. Смотрю – а на лице распутица. У меня сердце упало.

– Ниночка, ты что…

А она затрясла головой, сдернула с руки тонкую перчатку и пережала переносицу двумя пальцами, прямо у глаз.

– Не обращайте внимания, сейчас пройдет, – и голос другой, официальный, строгий, и почему-то снова на «вы».

Не успел я и слова сказать, как она попрощалась и быстро-быстро пошла к трамвайной остановке. Я оторопел, побежал было следом, но она уже заскочила во второй вагон. В стекле поплыли огни улицы, отражения деревьев, мое отражение. Она уехала. Я чем-то ее обидел? Что же теперь делать… Как ее искать? Я должен найти ее, хотя бы для того, чтобы попросить прощения.


21-е

Совсем бессонница измучила, как это на меня не похоже.

Столько мыслей лезет в голову, что сел, щелк-нул лампой и вот – пишу, только чтобы бумаге отдать свое волнение.

Прокрутил по сто раз все, что приключилось за сегодня, все, что было сказано.

Она так расстроилась нашим общением со стариком?

Ей было больно видеть его, оскорбило несовершенство нашего мира? Но ведь она уже не была младенцем в Гражданскую… И не такое должна помнить и знать. Хотя – я до сих пор не знаю, сколько ей лет. Она так радуется и смеется, что кажется в эти моменты девочкой, но на самом деле ей наверняка есть тридцать.

Может быть, ее обидело, что нас приняли за мужа и жену? Или упоминание о детях? У нее ведь нет детей. Я уверен почти наверняка. Если у женщины есть дети, она не сможет об этом смолчать даже полчаса от начала беседы…

И где ее теперь найти? Адреса я не знаю, да и наглости не хватит заявиться к ней без спросу. Может, раздобыть номер телефона? Через Ратникова и Марту. Нет, не стоит их сюда примешивать, нехорошо. Она замужем, ни к чему это.

О чем я думаю?!

(час спустя)

Теперь мне пришло в голову, что старик все еще сидит там на скамейке. Вдруг сын не вернулся? Мало ли что с ним… А если старик неграмотен, то и прочесть мой адрес не сможет, не то что отыскать в незнакомом холодном городе.


27 марта 1932

Утром, в десятом часу, от родителей вернулась жена. Встречая на Октябрьском вокзале, я не сразу узнал ее, хотя она, кажется, нисколько не изменилась, все тот же полушубок… Вместе с ней словно приехал сам ледащий Питер, похожий на подмороженную картошку, которую забыли вовремя занести в тепло – та же во всем скользкая квелость. Сам не пойму, почему он мне так не нравится, ведь архитектурные произведения, из которых он составлен, как детская пирамидка из кубиков, являют собой невиданное великолепие. На занятиях со студентами мы часто говорим о них, и я раз за разом признаю их значительность для истории моего предмета. А о собственном отношении к городу стараюсь помалкивать, некоторые из слушателей оттуда родом – зачем же обижать хороших людей своими глупыми суждениями, особенно теми, на которые не имею никакого права.

Вообще мне кажется, деление на москвичей и ленинградцев, это их противостояние, имеет корни под собой довольно смутные и малообъяснимые с рациональной точки зрения. Возможно, все дело тут просто в конкуренции? С точки зрения политэкономической теории все несложно. Когда люди начинают делить меж собой деньги, влияние и славу, непременно начинается вражда, а две столицы со времен возникновения второй постоянно «тянут покрывало на себя». Но когда речь идет конкретно обо мне – не могу сказать наверняка, в чем тут суть. Делить лично мне, Михаилу Велигжанину, с Ленинградом нечего… И все же. Может, я недалеко ушел в своем интеллектуальном и эволюционном развитии от того кулика, что хвалит свое болото?

Пишу «кулик», думаю о синичке в желтом пальто.

Последние несколько дней прошли, как во сне. Не знаю даже, что начинать описывать, было столько всего чудесного… И при том ничего не случилось, будто все это происходит только внутри меня, и никак – снаружи.

Нашлись мы, конечно.

Невозможно потеряться в этом городе, невозможно заблудиться, разминуться, не наткнуться… Нельзя. Рано или поздно, тропкой, дорогой, лазейкой, проулком или проспектом.

Нас свела Башня, что же еще – кто же еще. На следующий день шел в тоске страшной, невыразимой. Из одной арки, из темноты к свету, выскользнула змейка. Она, Нина. Знает, где меня всегда найти можно, я как пес на цепи возле Сухаревой.

Мы отправились гулять.

– Я должна объясниться за свое вчерашнее поведение, – начала она сразу с главного.

«Да, да, скажи мне, я хочу понять!» – отозвалось все внутри меня, но вслух я ответил, как полагается отвечать воспитанному человеку:

– Нет, не должны.

– Мы с вами снова на «вы»? – Она улыбнулась.

– Нет, Нина, мы на «ты».

– Хорошо.

Ее рука доверчиво скользнула в мою и мягко пожала, вызвав во мне, конечно, сразу бурю. Всего мгновение – и руки расплелись, как косы.

– Обязана объяснить, – уверенно продолжила она. – Нет ничего хуже, чем мужчина, теряющийся в догадках, что он сказал и сделал не так, отчего женщина расплакалась и ушла. Прости меня за это. Ты не виноват. Ты поступил хорошо. Даже очень хорошо, необычайно, вот я и расчувствовалась. Не совладала с собой и сбежала. А всему виной – твоя доброта. Я не привыкла…

Она осеклась. Я не стал ее допытывать и перевел разговор в более удобное русло.

С тех пор мы виделись каждый день. Детям все равно, где я пропадал вечерами, у них своя жизнь, они даже не заметили.

Ходили в театр. Оказалось, это большая страсть Нины. Она работает секретарем в жилкомитете, но это только с утра, и то, как я понимаю, ради галочки. Ну какой из нее секретарь, это все равно что на единороге поле пахать! Не знаю, как к ней относятся на работе, но вряд ли по-доброму, ведь даже ее платья, вполне скромные, очень заметно отличаются от того, что можно раздобыть в простых советских магазинах и пошивочных. То от плеч и летучего шарфика повеет «Л’Ориганом» от Коти, старинный, забытый аромат, то из сумочки вывалится золотой герленовский карандашик: моя синичка так беззаботна и подвижна, то и дело что-то роняет. А ведь зависть не знает снисхождения, обуздать ее может разве что страх. Наверное, Нину побаиваются. Впрочем, не Нину, боятся – Нину Вяземскую. Слухи о ее могущественном муже плывут впереди нее.

Были в ГосТиМе[12] на «Командарме-два», и весь антракт она трещала без умолку про эксперименты, про оформление и сценографию, про музыку, про смелость решений. Познания театральной специфики у нее феноменальные, хотя говорит, что впервые увидела сцену десять лет назад. Она, дочь железнодорожного работника и ткачихи, удивительно любознательна, притом что нигде после гимназии не училась, и все, что содержит ее умненькая головка, – плоды самообразования. И боюсь, скуки в браке. В ее знаниях нет ни капли позерства, высоких умствований, важного вида, напротив, одна голая увлеченность, один неподдельный детский восторг. Кажется, она даже знакома с режиссером и самой Райх, но подходить после спектакля не стала. Неловко. Хотя – откуда мне знать, неловко ли ей, я могу говорить лишь за себя…

И снова рука моя замирает над тетрадью. О чем писать? Ничего не происходит! Мы гуляем, меряем улицы галошами, беседуем, вспоминая детство, в котором разминулись на двенадцать лет – именно настолько я ее старше, рассматриваем круглые тумбы с афишами и греемся в темных залах синематографов. Пока она смотрит фильм, я вижу лишь мелькание теней на ее коже и отблески в глазах.

Вчера у Патриарших она плюхнулась в снег. На спину, без предупреждения. Зазвенела хохотом, принялась шевелить руками и ногами, огромная бабочка. Когда-то это называлось «сделать ангела», сейчас даже не знаю, как назвать… Наверное, и теперь, в этот поздний час, слепок, оттиск ее все еще виден там, среди сугробов, испещренных прошлогодними кленовыми крылатками и цепочками строенных, стреноженных воробьиных следов.

Жена привезла гостинцы. В поезде ей продуло поясницу, и в комнате пахнет компрессами с камфарой и керосином. Надо же, мой нос стал чересчур чувствительным в последнее время…

Часть третья

Лора

09.20

Есть совсем не хотелось. Астанина давно уже не чувствовала особой нужды в пище, и питалась через силу, просто потому, что так заведено, чтобы не отощать и не помереть с голоду ненароком. Готовила она хорошо только в то далекое время, когда была женой и матерью, сейчас же она уже и не помнила, когда последний раз ее рука держала деревянную лопатку и помешивала ею в сковороде жареный лук или кусочки грудинки, пузырящиеся ароматным жиром. Крепчайший кофе после пробуждения, замотанный в пленку бутерброд, купленный где-нибудь, – на завтрак, суп и второе – не важно какое – на обед в небольшой рабочей столовой возле Павелецкой, а вечером лапша быстрого приготовления, в которую иногда, когда совсем уж надоест, можно покрошить колбасу и болгарский перец с пореем.

Остановившись у киоска на Автозаводской, Лора купила бутерброд и пластиковый стаканчик с кофе. Жуя и прихлебывая на ходу, прошлась по тротуару. По движению пешеходов у перехода сразу понятно, что день субботний, нет обычной суеты. Но все-таки людей много – мало их бывает лишь ночью, да и то не везде.

От киоска с шаурмой тянуло горячим жиром и жареным мясом, из подземного перехода – нечистотами и сыростью, от проезжей части – выхлопными газами и бензином, из поминутно распахивающейся двери кондитерской сочилась тоненькая струйка ванилина и корицы, и все это сливалось, смешивалось в единый запах Города. Лора вдруг завертела головой, уловив в этой симфонии тягучие ноты, теплые, мускусные и древесные. Этим парфюмом пользуется Сева Корнеев. Кажется. Астанина постоянно чувствует этот аромат рядом с собой, его приносит порыв ветра, когда никого вроде бы нет рядом, и она уже начинает сердиться. Неужели у людей настолько одинаковые вкусы, что половина из горожан мужского пола носит на себе один и тот же парфюм? Город пропах им. Или это что-то не так с Лориным обонянием, что ей запах этот постоянно кажется?..