Вот и что она хотела до меня донести? Только ли то, что сказала?

Два дня назад рядом с Военторгом случайно повстречали Марту Ратникову. Моя ошибка, нельзя было соваться на Воздвиженку, слишком людно, и знакомых всегда полно. Хотя почему нельзя? Ничего тут предосудительного нет. Мы просто прогуливаемся.


10 апреля 1932

Пускали кораблики в ручьях у Никитских ворот. Совсем «одетворились», как выражается Нина. Она захватила из дома плотную фиолетовую бумагу, гофрированную, обертку от чего-то. Я сложил несколько штук, причем за давностью лет (уж и забыл, когда делал это в предыдущий раз!) все перепутал, и пришлось несколько раз начинать заново. Фиолетовые кораблики, так чудно… Нина давилась смехом и дразнилась. А потом трогала проталины, похожие на сахарные корочки. Сунет ладошку между двух слоев и смотрит, как просвечивают лучи сквозь быстро расширяющиеся ноздревато-сырные дырочки. На розоватой коже искрятся капельки.

Потом запустили наши гофрированные кораблики (на флагмане – розовый бантик из ленточки) и бежали рядом, стараясь успеть за ними. Чуть не сшибли с ног старушку. Нам жарко, пальто распахнуты, от шеи пар валит, а она замотана платками и шалями до самых глаз, даже кончик носа спрятала. Говорят, старость холодит кости. Не знаю, я молод, как не был и в двадцать.

У канавы Нина принялась отлавливать нашу флотилию, перегородила поток хворостинкой, потом и вовсе залезла в ручей чуть не по локоть. Я волновался, как бы она не промочила ноги. Хотя наверняка промочила, а мне сказала, что нет. До невозможности упряма.

Я взял ее ладони в свои, чтобы согреть. Пальцы как ледышки. Потянул на себя, приблизил ко рту, хотел подуть на них, и вдруг, сам не понял как, принялся целовать. Безумец! Каждый палец, каждый ноготок ее, каплевидный, ровный, с бледной гладенькой лункой…

Часть меня боялась не успеть перецеловать каждый из десяти, даже тот, что с кольцом. Думал, сейчас выдернет руку, надает по щекам. Я заслуживаю, за мои действия и мои мысли, ох заслуживаю.

Нет.

Глаза у нее потемнели, как будто воды набрали.

Бумажные корабли остались. Там.

Она повела меня куда-то, потащила почти что. В голове такая мешанина, громыхало, шумело, звенело. Все как вспышками… Я шел за ней, она тянула меня, и я помню только ее спину, растрепавшийся русый узел на затылке, отяжелевший мокрый обшлаг рукава. Мы очутились в проулке, потом в темной арке, потом под стеной, в углу. Когда укромнее места было уже не найти, а она все хотела еще идти, я удержал ее за руку.

– Нина…

Она резко обернулась и почти оттолкнула меня. Плечи мои ощутили каменный выступ, в который уперлись, а на губы тотчас хлынул вкус ее губ. Не я целовал ее, она меня, и это было так горячо, будто мы в лесу раздували костер и не могли прерваться ни на мгновение, чтобы искра не потухла и не пришлось начинать сызнова.

Снова полночь. Распахнул форточку, чтобы слышать шум таянья, – так произошедшее кажется немного реальнее. На Башне только что пробили часы, я с осени не слыхал их боя не с улицы, а из комнаты, вот как сейчас.

Губы обветрены и, вероятно, к завтрему покроются коростами. Хотел было взять из аптечки вазелиновую мазь с календулой, ту, что жена летом варила. Но одумался. Потому что подлость.


15 апреля 1932

Со мной творится что-то настолько же ужасное, насколько и прекрасное. Ничего не могу с собой поделать, мысли скачут. Сегодня битый час смотрел на карниз. Снега почти не осталось, а мне все еще чудятся сталактиты, свисавшие с него дней десять назад. Время словно остановилось, и при этом несется как пришпоренная гнедая. Я боюсь неотвратимости весны, неотвратимости нашего бытия. Не хочу, чтобы все менялось. Остановись, мгновенье, ты прекрасно… При виде калача тут же вспоминаю, как она любит отщипывать от него кусочки, от свежего, еще парного, макать в только что выпавший снег и есть с жадностью. Она вообще все делает с жадностью, с азартом каким-то непередаваемым, будто все это было запрещено и вот только сейчас стало можно. Обожает снег, в любых проявлениях (сержусь на весну за то, что она забирает его у нас, снег этот самый), и даже грызть сосульки, хотя я и ругал их, говорил, что они все покрыты угольной сажей. Конечно, это неправда. Помню, как они были прозрачны и пронизаны солнцем, с застывшими крохотными пузырьками. Голубой янтарь.

– Попробуй, – тыкала она сосулькой мне в губы. Глаза хохотали, и отказать ей я не мог.

Теперь остались лишь голые обглоданные карнизы. Словно мы съели все. Но она находит другие поводы для веселья, как те вот кораблики, в тот день. Прошло – сколько? – всего пять суток. Кажется, целая жизнь. Другая жизнь, не моя, настолько еще непривычная, что я все боюсь поверить своему нечаянному запретному счастью. Это неправильно, я корю себя каждый вечер. Но засыпаю с улыбкой, а первая мысль после пробуждения снова заставляет меня улыбаться. До того момента, пока не замечаю доносящиеся шаги жены, ее недовольный ото сна голос.

Мы с Ниной все так же неловко пользуемся безличными предложениями: «Мне сказали», «мне подарили»… «я слышала» – вместо «мне рассказал муж», «я бывал» – вместо «мы ездили с женой». Обходимся без уточнений. Все это шито белыми нитками, так мы тщательно и так очевидно, до смешного, до горько-смешного избегаем любого упоминания о наших супругах – ведь с кем еще наша жизнь так крепко связана уже долгие годы? Но упомянуть их в разговоре впрямую кажется бестактностью, оскорбительно для нас – не для них.

Но говорим обо всем на свете. На людях нельзя целоваться, и не сидеть же нам по подворотням. Все равно что студенты, ей-богу, молодняк, а не взрослые люди. Я думал прежде, такие переживания мне недоступны. Что я уже старик. Я вообще много чего думал про себя. Например, что я верный муж. За все годы брака я не позволил себе не только интрижки, но даже флирта. Думал, что так не доставлю проблем Идалии Григорьевне, она ведь ревнива. Думал, что неверные мужья слабы и заслуживают лишь жалости, я видел среди своих коллег тех, кто разрывается между женщинами, двумя, тремя сразу… Они бегали, как драные кобели, и мне было все это непонятно и гнусно. Теперь я не знаю, что и думать. Может, я был верным только потому, что не встретил Нину раньше? Может быть, верных людей вообще не бывает в природе? Нет, я знаю, если бы Нина стала моей, я никогда не посмотрел бы на другую женщину, сама мысль об этом противна мне. По иронии судьбы, мне непременно надо смотреть на другую женщину, потому что по закону и перед людьми она – моя супруга. Даже в церкви когда-то со мной обвенчанная. А тело протестует.

С телом вообще творится черт знает что. Ночью поднимается температура, жена беспокоится, а ее забота мне тяжела. Бегает разжигать примус в кухне, заваривает травяные сборы. Чувствую себя кругом перед ней виноватым. Несколько раз ложился спать совсем больным, и все терзался, что, если разболеюсь, не смогу видеться с Ниной несколько дней, а то и недель. Наутро здоров. Что это? Новое лекарство? Любовь как лучшее лекарство – какая пошлость! Мне всегда казалось это восторженной пошлостью. Но ведь я так и не простудился, хотя третьего дня, к примеру, потерял подметку, совсем раскисли мои сапоги. Начало чавкать по лужам, когда Нина шла со мной рядом, под руку, и я молился: только бы не услышала, не заметила. Хорош кавалер…. К счастью, совсем отвалилось уже в парадной, по лестнице поднимался едва не босиком.

Замечаю, как от моей измены разваливается квартира. Другой бы, может, сказал: нет, не изменял, самого, так сказать, факта не было. Не было. Но, конечно, это измена, что же еще, если моя голова, словно подушка, набита мыслями о Нине, настолько туго набита, что изо всех дырочек торчат белоснежные пушинки нежностей и мечтаний о ней. А между тем затрещала проводка в комнате, лампочка мигает, ровно как на пожарной станции. Давеча засорился слив. Полчаса назад оборвалась полка в коридоре. Думаешь, ни с того ни с сего – ан нет, это от измены. Мерзкое слово.

Губы жены вдруг стали гуттаперчевыми, как у куклы. Я разучился их целовать, как-то вдруг, в один вечер. Ее рот всегда был так ладно скроен, точь-в-точь по лекалам моего рта. А сегодня вдруг стало неудобно, и я целовал ее, тщательно, будто делал какое-то гимнастическое упражнение… Мое тело протестует. Супружеский долг никто не отменял для таких, как я. Мои знакомые как-то справляются, видно, с этим делом. И мне придется. Пока удается избегать, но долго ли – не знаю.

Идалия Григорьевна отчитала меня. Говорит, я цветок на окне залил. То ли загнил он, то ли померз. Все оттого, что ночью встаю подышать весною и пожелать через весь город сладких снов моей сероглазой синичке, а ветер холоден, не для тропических неженок в кадках. Вот и выходит, что от моей любви гибнет растение. А говорят еще, любовь возрождает…


29 апреля 1932

Долго не писал. Много было рабочих дел, а больше того переживал, как бы жена не узнала. Две недели назад едва успел выхватить этот дневник из ее рук, она не ожидала, что я войду. Сцена вышла пренеприятная. И я был сам себе противен тем, как рьяно отстаивал «право на дневник», на личные мысли, на личное, ей не принадлежащее пространство. О, если бы она знала, сколь далеко оно простирается! Но лучше не знать. С того дня тетрадь лежала в потайном отсеке старой матушкиной консоли орехового дерева, которую она подарила на свадьбу. И вот, опять эти невеселые иронии, прятать тетрадь – наперсницу в любовных делах в предмет, подаренный в тот день, когда были произнесены клятвы, ныне мысленно миллион раз мною нарушенные…

На выставку Володи Татлина ходил в одиночку, больно много там знакомых, а сплетни нам ни к чему. Зато уделил внимание собственно выставке, чего бы не случилось, окажись моя сероглазка рядом. Володя, конечно, гений. Мы с ним знакомы тысячу лет, но не перестаю поражаться смелости его мыслей, размаху нечеловеческому. Башню Интернационала он задумал, помню, еще когда работал в ИЗО Наркомпроса, лет двенадцать назад. И пусть ее так и не возвели (здесь позволю себе улыбнуться, куда в одном городе ужиться моей Сухаревой барышне и этой новой вавилонянке), замысел превосходит все, что я видел на бумаге и в макетах. Только представить себе какую-нибудь из московских площадей, на которой высится это 400-метровое сооружение: куб, на нем пирамида, на ней цилиндр, а сверху полусфера. Да еще все вращается: башня вкруг своей оси со скоростью оборота в год, пирамида – оборот в месяц, цилиндр – оборот в день, а полусфера – в час. Да еще там и люди должны были сидеть, по идее. То-то, наверное, у них голова бы кружилась… Еще вроде бы радиомачты сверху, и светопроекции на облака… Да, есть от чего замереть духу! Футуризм от архитектуры, здание будущего! И пусть теперь восторги от татлинских замыслов поутихли, а злопыхателей в кулуарах стало значительно больше (все они вот уже неделю как объединились в один союз, отбросив свои творческие объединения типа ВОПРА и ОСА, как ящерицы – хвосты), никто не заставит меня усомниться в величии Володи как архитектора и мечтателя.

Возле модели орнитоптера, который все больше любят остроумно называть Летатлином, я замер. Вот что привело бы в восторг Нину. Она замирала, когда я рассказывал ей о железной механической птице Брюса, но Якову Виллемовичу такое и не снилось. Все у Татлина вещи-идеи, творения-загадки, относящиеся к сказочному ровно так же, как и к будущему. По замыслу Володи (это он мне сам говаривал), его Летатлин должен был символизировать собой слияние машины и человека, полет мысли человека и механической конструкции… жаль только, что испытания так и не состоялись, это Володю очень подкосило. Но хотя бы у него состоялась персональная выставка, не многие из нас удостоились такой чести, признаться.

– Мы еще вскарабкаемся на небо, вот увидишь, – попробовал пошутить я, пожимая ему руку. А он взглянул так грустно и едко:

– Увижу? Вот уж спорно. Вскарабкаемся? Определенно.

Даже в разгар пессимизма он не теряет своей веры в полет.


2 мая 1932

Вчера случилось непоправимое, но в общем этого и следовало ожидать. Черт, что я пишу… Все кончено. Кончено.

С утра пораньше отправились по городу гулять. Признаться, мне не хотелось, но Людочка растормошила, уговорила. Кавалер ее уехал на Волгу, так она со скуки только что на стены не лезет.

А вечером были посиделки в новом Союзе архитекторов. Союз новый, лица те же. Были ли у меня предчувствия? Нет, не было, я весь бесновался от нетерпения и невозможности это нетерпение показать, ведь моя синичка… Нет, не моя… Нина тоже должна была прийти. О эти встречи-суррогаты, встречи-полуфабрикаты, принародно, когда нельзя ее коснуться, не то что обнять, – как я ругал их прежде. А теперь… теперь даже они в прошлом.

Разговоров только и было, что об успешном полете дирижабля Ленинград – Москва. Прошлый, в обратном направлении, тоже закончился благополучно, и все воспрянули духом. Давно заметил, ничто так не будит в людях энтузиазм, как идея покорения – воздуха, моря, государства, врага. И ничто так не подстегивает патриотизм, как общая победа.