– Как ваша подруга поживает, Нина Романовна? – спросил я ее, мысленно зажмурившись. – Слышал, у нее были проблемы со здоровьем.

Марта сделалась совсем злою, зыркнула на меня, как на врага.

– Были. И теперь есть, и всегда уже будут.

– А вы не знаете, она в городе?

– Вернулась три недели как.

Я чуть не взорвался от воодушевления. А Марта меня одернула:

– Только не вздумайте заявиться к ней. Видите, чем ваша история обернулась! В прошлый раз она чуть не умерла, а в этот… Не испытывайте судьбу, Михаил Александрович. Вам это ни к чему, и Нине тоже.

И ушла, оставив меня стоять с открытым ртом. Стало быть, Нина рассказывала ей про меня. Но что значат ее слова? Я виноват в том, что Нина попала под машину? Только если она сама шагнула… Но я отказываюсь в это верить. Нет, не может быть.


16 апреля 1933

Снова перебои с продовольствием. «Правда» молчит, но ходят слухи, на Украине сильный голод. Надо бы в этом году Идалию Григорьевну на дачу отправить пораньше. Пусть в огороде копается.

Нина теперь затворница. Я хожу возле ее дома, но он так огромен и неприступен, что навевает мне сравнение с заколдованным и зловещим замком, куда заточена сказочная принцесса. Мне бы дать знать, что я рядом.


1 мая 1933

Сегодня снесли Спас-на-Бору. Решение принято лишь на той неделе. Как быстры мы стали на расправу, новые люди…

Набрался смелости, пришел вчера снова к ее дому. Ходил как кот вокруг горячей каши. Наконец попросил консьержку меня впустить, та звонила в квартиру. Подошла Нина, я знаю. Но консьержка, положив трубку, заявила:

– Вас пускать не велено. Товарищ Вяземская отдыхает.

Невероятно.

Я шел по улице, как помешанный. Она не хочет меня видеть. Даже просто принять, показаться на глаза.

Хотя – чего же я хочу? Она верна своему решению. Не знаю, как ей это удается, но верна. Решила расстаться – и рассталась, и ни к чему ей мои сетования. Я отчего-то подумал, что несчастный случай, с ней приключившийся, мог поколебать ее. Оказалось, нет.

Несколько остановок проехал на трамвае, сошел на Сухаревке. Один взгляд на Башню – и тут же плывет перед глазами наша экскурсия. Обледеневшая галерея. Надо же, прошел целый год с лишком, а я помню все до малейшей черточки. И ее ангоровый свитер, в котором она была ангел. Но сегодня я ипохондрик, все представляется в угасшем свете.

Как-то раз на посиделках (художники, парочка фельетонистов и я) читал в рукописи у Мариенгофа, которую он притащил за полночь, пропахший дымом и крещенским морозом, несколько слов о Башне. Они меня тогда неприятно поразили, запомнил почти дословно: «Мы подъехали к башне, которая, как чудовищный магнит, притягивает к себе разбитые сердца, пустые желудки, жадные руки и нечистую совесть». Так-то. Книга, кажется, до сих пор не вышла, но слова эти запали мне в душу, я еще удивился такому странному взгляду на мир и на мою Башню-красавицу. Пожалуй, можно сказать, что в тот момент я даже обиделся за нее: мол, она не может сказать ничего в свое оправдание. Хотя ей все это не нужно. Как женщине, ослепительной настолько, что к ней не прилипают сплетни. Но сегодня я повторил, глядя на ее вышину: магнит, который притягивает к себе разбитые сердца. Выходит, Мариенгоф был прав? Хотя отчасти.

А я… Со мной все ясно. Год минул. Пора перебеситься.


27 мая 1933

На даче.

Сегодня гуляли по лесу с Идалией Григорьевной. Такого не бывало уже несколько лет, думаю. Не могу припомнить предыдущий раз. Она сказала что-то смешное, как бывало некогда, чуть не сказал «в старину». И я засмеялся, засмеялся с легким сердцем, ей как своей доброй знакомой… И тут же осекся, потому что почувствовал боль. Такую сильную, тупую боль, распространившуюся по всей душе (клянусь, я даже почувствовал, где гнездится это призрачная субстанция). Мне показалось кощунственным то, что я могу смеяться вдали от Нины. Как она сейчас? Вспоминает ли обо мне? Смеяться без нее – почти святотатство, измена большая, чем делить постель не с ней. Как отчаянно я хочу увидеть выражение ее глаз, отблеск ее улыбки, ее вздернутый носик. Что она делает сейчас, чем занята ее головушка? Я много думал о своей любви, и понял, что не могу прекратить ее, как не могу заставить тучу поворотить к горизонту. Мои чувства не делают меня ни умнее, ни достойнее, ни богаче, ни сильнее, но в душе я ношу тяжелую теплую медь, слитками и россыпью, и ничего мне с этим не поделать. Пока жив – будет и этот клад внутри меня. Его не могут отобрать ни Вяземский, ни Идалия Григорьевна, ни даже сама Нина.

Майские дни прозрачны, как пейзажи Писарро[16]. Сиреневый аромат плывет по саду, затекает в окна. Подошел к старой голенастой сирени, что возле калитки – она нынче цветет небывало, густо-лиловыми, словно ночными, кистями. И надо же такому случиться, моментально на глаза попался цветочек с пятью лепестками! Никогда, даже в детстве, когда тратил часы на поиски, я не находил такого, чтобы годился загадать желание. А тут не потребовалось и минуты. Не смог удержаться, задумался о самом сокровенном, загадал – и положил в рот цветочек.

Оказывается, жена наблюдала за мной с крыльца. Высмеяла, назвала дитем малым. Пусть.


15 июня 1933

Проклятье, почему люди так любят сплетничать и судачить обо всем? Хлебом не корми. Сегодня в бюро слышал, будто бы «наверху» принимают решение, сохранить ли мою Башню или снести. Бред. Рассердился, отчитал этих двоих, хотя не имел никакого права. Теперь вот стыдно.

После окончания рабочего дня сунулся к Сытину. Не то чтобы поверил в слухи, просто… Словом, он сидел по-прежнему в кабинете, а сама Башня была все такая же, как и всегда, и внутри, и снаружи.

Слово за слово, попросил несколько документов из музейного фонда – ознакомиться, и еще озвучил услышанную глупость. Петр Васильевич поморщился, махнул пухлой ручкой:

– Да ну бросьте, Михаил Александрович. Снести Сухареву? Как вы себе это представляете?

Утешил и развеял всячески мои сомнения. В конце недели заскочу снова: договорились, что посижу ночку за документами. Мне все равно не спится, днем надо работать, а на руки их не выдают.


21 июля 1933

На моей могиле смело могут написать: Велигжанин М. А., родился 24 января 1889, умер 1 мая 1932, возрожден 20 июля 1933… И еще теперь я навсегда служитель сиреневых садов. Там, где лгут люди, сирень сдерживает обещания!..

Вчера мною владело странное чувство. Взвинченность, волнение, все внутри колобродило, тряслось и болело, и я подумал даже, что скоро меня настигнет инфаркт или что-то вроде того. Говорят ведь, что человек ощущает приближение своего смертного часа. Чтобы унять дрожь, отправился бродить по Мещанской и вдруг, сам того не понимая, свернул в Аптекарский огород. Он прячется от торопливых глаз, но именно оттого этот сад так мил моему сердцу. Уединение в том самом смысле, которого жаждали вечно влюбленные писатели-романтики прошлого века. Дождик слегка побрызгал, погремело на горизонте, но грозы не разразилось, и повсюду лилейный запах – как в оранжерее, смешанный с запахом влажной прогретой тепличной земли, не земли даже, а – почвы.

Прогулялся по дорожкам и остановился у самой воды пруда, глядя, как в нем отражаются ветви старой ветлы и бегущие облака. И простоял я так не знаю сколько времени, потому что уже облака закружили голову, а все не мог оторваться. И тут в отражении рядом со мной появилась… она. Лицо настолько любимое, так часто рисуемое памятью, что я решил, будто тронулся умом. Она словно магической формулой древности была вызвана из небытия, моя сероглазая Нина. Я даже испугался, оступился, и носок ботинка угодил в воду. То-то бы смеху было, соскользни я в пруд целиком.

Все как в тумане. Я забыл обо всем и принялся целовать ей руки. Лицо ее имело странное выражение, она и рада была, и не рада, и смотрела на меня не мигая. Я испугался, что излишне ее компрометирую – на нас уже косились редкие гуляющие, – и отступил.

И только когда мы направились к скамейке, я заметил и трость, и хромоту ее. Нина сильно припадает на левую ногу. Видно, я не смог скрыть удивления, потому что Нина вся померкла, дернула плечами с вызовом:

– Все меняется, Михаил Александрович. Вот видите, я теперь хромоногая!

– Мы не переходили на «вы», Нина. И ты для меня всегда самая красивая. Такой, как ты, больше нет.

Она отвернулась, а когда снова посмотрела на меня, глаза у нее были нарядные.

И за завесой плетистой ветлы мы стали теми, кем были. Она потянулась ко мне со всхлипом. Никогда мне уже не забыть этого всхлипа, полустона, с которым жаждущий припадает к чаше родниковой воды – я сам издал такой же. В эту минуту я без всяких слов понял, что ничего между нами не угасло.

Оказалось, что она забрела в Аптекарский случайно. Ехала на автомобиле, велела водителю притормозить. Он остался ждать в машине, а она пришла – ко мне! Не знаю, как, кем заколдован этот город, чтобы сводить любящих.

Я сказал, что ночью буду работать в Башне, с документами и книгами, мне и Сытин уже отдал ключ, с условием, что заберет его обратно завтра утром.

– Башня в нашем распоряжении? – шаловливо взглянула она из-под ресниц.

Я покраснел, а она расхохоталась.

Все разворачивалось так быстро. Мы вышли из огорода по отдельности, я – задами, продираясь через кусты акаций и рододендронов. Отстоял очередь в «Винах Армении», чтобы купить бутылку сухого. И в десять, как условлено, я ждал ее у дверей Башни.

Явилась она. Боже мой,

Явилась она, как полный месяц в ночь радости,

И члены нежны ее, и строен и гибок стан,

Зрачками прелестными пленяет людей она,

И алость уст розовых напомнит о яхонте,

О, право, краса ее превыше всех прелестей,

И ей среди всех людей не будет соперницы!

Когда арабы писали «Тысячу и одну ночь», они не ведали, что пишут о моей Нине.

Она сменила платье и приколола на лиф настурции. Жаркие цветы словно вырастали из ее груди.

Пустующий зал на третьем ярусе. Расстеленное саржевое покрывало на вате… Мне было дурно, что я не могу предложить ей перину, кровать, все кровати мира, но она прильнула ко мне:

– Не стыдись. Мы довольно сражались поодиночке, не хочу больше, не могу. Если и быть презираемой и обвиняемой, то хотя бы за дело. Хочу быть до конца твоей.

Она прижалась всем телом, и я – я забыл себя.

После мы лежали, обнявшись. Брюсова Башня стала нам сумрачной огромной спальней, каменными новобрачными покоями. Я не мог смириться с мыслью, что скоро надо разомкнуть руки и выпустить мою синичку. Смерти подобно. А она вздохнула:

– Это даже символично. Во всем городе не нашлось нам лучшего места, чем твоя любимая Башня. Какое счастье, что она есть, что ее построили, быть может, для тебя и меня. Нет таких слов, чтобы описать, как я тосковала. Все эти дни, каждый из четырехсот сорока пяти без тебя…

– Нина, Ниночка, – затряс я ее. – Ты же сама пела про черный клевер! Про зло, которое есть молчание там, где надо говорить и не тянуть. Почему ты не позвала меня? Мы бы нашли выход.

– Я думала, стоит потерпеть, и все пройдет. А оно не проходило и не проходило.

– Расскажи мне про аварию, – я указал на ее трость.

– Нет, не хочу. Это в прошлом, так что и вспоминать не стоит.

На лицо ее набежала тень. Я все равно допытаюсь, но позже.

– Бедная моя. Я ведь и не знал…

– Не жалей меня, не надо. Кости срослись неправильно, Евпатория мало что поправила. Но если тебе это не страшно, то и мне тоже.

Она боится, что покажется мне некрасивой. Я зацеловал ее и заверил, что мне главное – чтобы ей не было больно.

– Когда узнал – я искал тебя, – добавил я. – Нашел. Почему ты не захотела меня видеть?

Она улыбнулась:

– А кому охота сызнова душу рвать? Мы ведь уговорились. Пока я тебя не видела, думала, сумею научиться жить опять. Если бы сегодня нас не свел тот сад…

Страшно подумать, что бы было.

Истекали последние минуты оцепеневшей тишины, вот-вот чирикнет первая из проснувшихся птиц, и наступит утро. Ночь принадлежала нам, но она была почти окончена. И вскоре и правда настало утро.


29 июля 1933

Мир сошел с ума, и я в самом эпицентре его безумия. Слухи о Башне оказались правдивы. Немыслимо. Сам пишу и сам себе не верю. Говорят, она затрудняет движение транспорта по площади, а его со временем становится только больше и больше. Ха, ну так давайте сообразим, кто тут был первым – Башня или транспорт.

В Союзе только и разговоров, что об этом. Споры, споры… Несмотря на то что все объединились, конструктивисты от того не перестали быть конструктивистами, да и рационалисты остались собой, понимания трудно достигнуть. А впрочем, вру, выдаю желаемое за действительное. Спорят больше о новых строениях, о проектах, глобальная перестройка Москвы, «город как среда» – все как всегда. То, что Сухарева башня может погибнуть, у всех вызывает какое-то недоумение и оцепенение. Может, это и к лучшему. Полнейшая невероятность этого нам на руку.