Краска сошла с его лица, он побледнел, когда увидел железную неумолимость глаз Джервэза.

— Тедди умер, а вы живете, — продолжал он почти шепотом. — Он был очень молод. И он считал, что сердце его разбито, жизнь его кончена, потому что вы женились на Филиппе. Вы отняли у него все при жизни, а теперь отнимаете все после смерти! Так оно выходит! Ваше первое преступление против него было невольным, второе же вы совершили сознательно!

Он наклонился вперед, с бледным возбужденным лицом.

— Я обвиняю вас, — закончил он горячо, но тихо. — Я не верю, что теперь вы все еще думаете, что ваша жена была вам неверна. Вы не могли, читая это письмо, не почувствовать, что она была вам верна… О, если бы это письмо попало в мои руки раньше, я не допустил бы этого процесса. Я снова возбужу это дело, чего бы мне это ни стоило. Пусть будет война между нами, это будет мое последнее усилие дать Тедди ответ, ответ, который вы лишаете меня возможности дать ему мирным путем. Я думал, что мне удастся убедить вас… Мне это не удалось; тогда я буду говорить его мертвыми устами, бороться с вами его мертвыми руками. И если вы можете в этом упорствовать, если вы еще можете отказать ему в единственном, что ему еще принадлежит, — в его чести, — то вы бессердечны и бездушны, и я буду клеймить вас и докажу, кто вы такой…

Он остановился, измученный аргументами, сдерживаемый только своей оскорбленной гордостью и чувством обидь! при мысли о жестокой несправедливости в отношении его младшего брата.

Что-то в его посеревшем лице, в посадке головы напомнило Джервэзу спокойные, юношеские черты лица Тедди.

— Вы могли угрожать женщине, глубоко втоптать ее в грязь, — снова начал Майлс, заикаясь от волнения, — но я ни перед чем не остановлюсь. Я привлеку вас к суду, я выставлю против вас эту Ланчестер… ее мужа… Клянусь, я опозорю ваше имя, как вы опозорили имя моего брата, его, который всегда шел прямым путем — и когда любил безрассудно, и когда вовсе не любил, готовый всегда расплачиваться за это! И вот его, с его благородным, трогательно-наивным рыцарством, вы забрасываете грязью даже в могиле!.. Его гроб вы пачкаете грязью своих мерзких измышлений!.. Вы…

Он вдруг оборвал свою речь и прижал руку ко рту. Даже если бы от этого зависела его жизнь, он не в силах был бы продолжать. Никогда до сих пор он не испытывал такого гнева, такой бурной, разрушительной ярости… И вдруг его гнев исчез; он почувствовал страшную слабость и ужаснулся самого себя.

С невероятным усилием он овладел собой, машинально сделал прощальный жест и вышел из комнаты, из этого дома на прохладный воздух.

— Поезжайте обратно, — сказал он мрачно шоферу, — прямо в Лондон…

ГЛАВА IX

Тот, кто приходит при свете свечи,

Если должен был прийти раньше,

Наталкивается на закрытую дверь

И должен уйти в темноту ночи.

Лизетта Вудворс-Риз

Камилла и Разерскилн сидели в кругу своей семьи, под кедровым деревом, на поляне, перед домом, который первый муж Камиллы выстроил для нее и который очень нравился Разерскилну.

Он не знал Рейкса, но в душе считал, что тот был благоразумным человеком, в особенности в отношении создания здоровых условий для жизни. А Дорсет он считал прекрасной местностью.

Тим и Кит только что окончили трудную партию в теннис и подходили к столу, сравнивая преимущества чаепития и хорошего душа, и обсуждали, что раньше сделать.

Кит, верный своему возрасту, был за чай.

— Дайте мне целое море чаю, — сказал он, аппетитно уничтожая горячие пироги с земляничным вареньем.

Когда он съел все имевшееся на столе, он удовлетворенно вздохнул и выразил желание пойти поплавать.

— Что ты, милый, сейчас же после чаю? — с беспокойством сказала Камилла. — Это нехорошо для пищеварения.

— Это на меня не действует, — сказал весело Кит. — В крайнем случае, меня немного вытошнит, и этим дело и кончится!

Он ушел, шутя и споря с Тимом на тему о приличиях, вежливости и своем собственном пищеварении. А Разерскилн, затягиваясь сигарой и философствуя на самые разнообразные житейские темы, улыбнулся Камилле.

Она улыбнулась в ответ, слегка и мило покраснела и взяла вязаный шелковый шарф, который является характерным для всех хороших и преданных помещичьих жен и который обыкновенно отмечает сезоны; начинают его вязать около Троицы и кончают к последнему дню охотничьего сезона.

Разерскилн глядел на нее, а мысли его приятно вертелись вокруг вопроса о дренаже.

Он был замечательно счастливый человек, который сознавал это; благодаря этому сознанию он превратился в еще более доброе существо.

Он вдруг сказал:

— Какое удовольствие подумать, Камилла, что у нас впереди еще целых три прекрасных дня! Никакие гости не могут заменить радости мирного пребывания в кругу своей семьи!

Камилла собиралась ответить что-то очень приятное в том же духе, но вдруг увидела, что лицо Разерскилна приняло напряженно «гостеприимное» выражение, которое так хорошо известно каждой жене.

Он пробормотал тихо, но достаточно ясно, чтобы она услышала:

— Господи Боже мой, это Джервэз! — Он поднялся и пошел ему навстречу.

— Надеюсь, вы не откажете мне в ночлеге? — устало промолвил Джервэз. — Я должен поговорить с Джимом кое о чем очень важном.

Камилла ушла, стараясь подчеркнуть свое гостеприимство каждым жестом, каждым словом.

— Ты немного исхудал, — заметил Разерскилн испытующе. — Ты не болен?

И действительно, Джервэз выглядел ужасно.

«Совершенно раскис и развинтился после суда, — подумал Разерскилн и мысленно добавил: — Так ему и надо!»

— Я здоров.

— Ты по поводу учреждения майората? — благодушно начал Разерскилн.

— Нет.

— Ого!

Разерскилн задумался. Перед его глазами встали его обязанности хозяина, и он бросил осторожный взгляд на Джервэза… тот как будто не обнаружил нетерпения… но все же!.. С геройским самопожертвованием он поднялся:

— Я хочу показать тебе свои новые конюшни…

Джервэз кивнул головой. Минуя широкие лужайки, цветники и огороды, они вместе прошли в конюшни.

Разерскилн блаженствовал, поглаживая своего любимого гунтера, который положил голову ему на плечо. Худой, коричневой рукой он ласкал его бархатистые ноздри, а другой искал у себя в кармане яблоко. Найдя, он протянул его лошади и смотрел, как она после некоторого раздумья взяла его, сморщив свои мягкие губы.

Затем он сказал спокойным и задушевным голосом:

— Выкладывай, что у тебя на душе. В чем дело? Что бы это ни было, оно не так страшно, как сперва кажется…

— Нет, оно хуже, — ответил мрачно Джервэз и рассказал Разерскилну о посещении Майлса.

Разерскилн слушал молча; Руфус слегка заржал, тряхнул своей красивой головой и мягко фыркнул. Джервэз продолжал говорить тихо, упавшим голосом, устремив печальные глаза на Разерскилна.

Когда он кончил, воцарилась тишина, которая нарушалась лишь голосами деревенской жизни: мужским свистом, веселым девичьим пением, скрипом телеги.

Разерскилн, наконец, сказал:

— Я всегда знал, что Филь правдива. Я говорил тебе.

Он снял с плеча голову Руфуса и, как бы прощаясь с ним, погладил его ноздри и повернулся к Джервэзу:

— Не хочешь ли пойти к реке?

Они вышли в поле, где пахло грибами и тлеющими листьями.

На полдороге Разерскилн остановился.

— Хочешь знать мое мнение?

— Да.

— С самого начала у вас не было данных быть счастливыми. Неравный брак — вот что было скверно. Самое худшее, что может быть в неравном браке, это неравенство в возрасте. Все другие неравенства можно сгладить: воспитание, вкусы, национальность, но только не возраст. И это было у вас. Это именно всегда тебя угнетало. Возраст был причиной твоей ревности и ее беззаботности. И если бы у вас были дети… потом… через год, через пять лет… все равно разразилась бы какая-нибудь катастрофа. Этот юноша был очень порядочный, и я никогда не верил, что Мастерс был виновен перед тобой. Филь и он не были такими, они бы считали измену в браке не только ошибкой, но и мерзостью… Ведь многих же молодых людей толкает к этому не страсть, а прихоти… а также какое-то глупое желание показать себя. Они поступают, как дети, как школьники, а не как мужчины и женщины, как мы это понимаем. В наши дни могут совершаться большие дела, но не бывает больших романов. Я убежден, безусловно убежден, что у тебя не было никаких причин для развода. Я совершенно не сомневаюсь, что между Мастерсом и Филиппой были чистые и ясные отношения. Он любил ее, быть может, слишком сильно, но он был честен, а Филь была тебе верной женой, и Мастерс пал жертвой именно своей романтической любви, своей рыцарской честности. Большинство современных молодых людей — бездушные эгоисты. Филь и Мастерс не были такими — их, пожалуй, мог бы понять только кто-нибудь из их среды, если бы жил с кем-нибудь из них! И помоги, Господи, всякому из другой среды понять их…

Он перевел дух, а затем добавил, положив на минуту свою руку на руку Джервэза:

— Я боюсь, что ничего из того, что я сказал, не поможет тебе; во всяком случае, я ничего не вижу такого, что ты мог бы сделать.

Джервэз встретился с ним взглядом.

— О нет, — сказал он спокойно, — кое-что я могу сделать. Одно я уже сделал — я написал Майлсу Мастерсу.

Что же касается остального, я… Филиппа должна получить возможность вернуться, но быть моей женой только номинально. Потом она может решить, что делать дальше. Я, конечно, предложу ей дать мне развод.

— Снова все это разворотить? — сказал Разерскилн, чувствуя при этом, как оборвалось его сердце, в чем он потом признался Камилле.

Джервэз кивнул головой:

— Что я могу сделать, кроме этого? — Разерскилн откровенно признался:

— Ничего.

Он не видел никаких способов избежать неминуемой гласности; не было таких средств. Ни он, ни Джервэз не могли найти другого решения этого вопроса.

Он вспомнил с грустным чувством свое первое пророчество о женитьбе Джервэза на Филиппе: «Ничего хорошего из этого не выйдет!»

«Человеку есть над чем призадуматься», — решил он, когда выявил свой дар пророчества.

Ему мучительно хотелось знать, о чем думал Джервэз; разумеется, если б он знал, что именно Джервэз намерен сделать, он не был бы так откровенен…

Впрочем, Разерскилну нечего было печалиться по этому поводу: Джервэз забыл его слова, и мысли его вновь вернулись к безысходности его положения.

Он теперь так же был уверен в невиновности Филиппы, как в ту зиму убеждал себя, что она виновна.

Никакой анализ его умственного состояния в то время, никакая попытка к оправданию не могли спасти его теперь от сознания, что он причинил ей невероятное зло.

Слова Разерскилна только усилили это убеждение и снова вызвали в нем потрясающее сознание, что даже в лучшие времена их совместной жизни он не мог добиться ее любви.

Это ему не удалось, и он никогда не знал, как этого добиться. В первые месяцы их брака он старался сдержать себя; он никогда не был вполне самим собою, никогда не чувствовал, что может быть естественным, несмотря на совершенную беззаботность Филиппы, счастливую беззаботность, вытекавшую из полного отсутствия самоанализа… Но Филиппа была так молода, что сама молодость делала ее покорной… он же, напротив, чувствовал себя скованным условностями и добился сдержанности путем мучительного размышления.

С ужасом он понял, что ждал от Филиппы страсти в ответ на свои сдержанные чувства или, в лучшем случае, — на снисходительную любовь!

Его сердце болезненно сжалось при мысли о его горе, о ее несчастье, о крушении их жизней и о безнадежности его перспектив.

ГЛАВА X

Для того, кого я любила,

Я была самой прекрасной,

Потому что я та, которая его возродила,

Радость очага при свете ночи,

Тайна, в которой витают два духа.

Я странно далека — как небо,

И странно близка — как трава.

Амори Хейр

Вы можете быть безумно романтичны, вы можете быть влюблены с головы до ног и считать, что любовь — единственное и самое важное в мире, но, к несчастью, жизнь построена на денежном фундаменте, и, чтобы жить и любить, нужно иметь деньги.

Арчи был очень подавлен; каждый вечер сидел он у себя в спальне и пересчитывал свои капиталы, определяя в своем измученном уме назначение каждого франка и моля судьбу, чтобы Филиппе не вздумалось вдруг пообедать в казино или чтобы не пришлось нанять такси. Сбережения, которые он отложил на поездку в Америку, давно растаяли. В самые тяжелые минуты ему приходила мысль телеграфировать Форду с просьбой о займе, но ему всегда удавалось побороть эту слабость. Ему казалось, что Филиппа этого не знает; он решил, что будет просить милостыню, но не даст ей почувствовать свое безденежье.